Серов Вадим Васильевич |
||
| ||
БИБЛИОТЕКА:
СТАТЬИ:
ЗАПИСНАЯ КНИЖКА:
|
Хосе Ортега-и-Гассет. "БЕСХРЕБЕТНАЯ ИСПАНИЯ" ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I. Сплоченность и распад В "Римской истории" Моммзена есть место, при чтении которого замирает сердце. Я имею в виду момент, когда, кончив несколько вступительных глав, автор приступает к повествованию о героических судьбах Рима. Спору пет, римская история играет исключительную роль во всей исторической науке. На се примере мы воочию наблюдаем полный цикл жизненного развития великого народа, выступая свидетелями его рождения, зрелости, старости, смерти. История других народов так или иначе остается для нас неполной. Мы либо безнадежно опоздали к рождению этих наций, либо наверняка не доживем до их кончины. Древний Рим, повторяю, представляет собой единственный национальный организм, все стадии которого хорошо изучены. Рим изначальный, Roma quadrata, буквально на глазах простирает свое могущество на весь мир, а спустя века превращается в развалины. И их масштабы отнюдь не помешали им иметь именно тот жалкий вид, который присущ любым руинам. Вот почему есть лишь одна подлинно научная история: история Древнего Рима. И честь быть се первым глубоким исследователем по праву принадлежит Моммзену. Итак, момент, когда Моммзен приступает к рассказу о сложном и трудном пути, пройденном римским народом, исполнен самого высокого драматизма. Великий историк уже занес перо над листом бумаги, готовясь написать первую фразу, призванную задать тон в этой подлинно героической симфонии. Перед его внутренним взором стремительно проносится величественная процессия важнейших событий. Так умирающий в свой последний час вспоминает мгновенно всю прожитую жизнь. Моммзен, лучше любого римлянина знавший перипетии имперской судьбы, вновь и вновь просматривает эту "историческую киноленту". Богатство интуитивных прозрений готово выпасть золотым дождем в одной лаконичной фразе. И вот, обмокнутое в чернила перо выводит гениальные строки: История любой нации, и прежде всего римской, представляет собой развитие системы присоединения.* [*В немецком издании речь идет не о "присоединении", а о "синойкизме". Это не важно, ведь, <синойкизм> означает буквально "сосуществование", соединение жилищ. Просматривая французский перевод, Моммзен избрал более простой термин]. Приведенная мысль имеет для истории ту же ценность, что для физики известное положение, что физическая реальность сводима к динамическим уравнениям. И свет, и цвет, и сопротивление, короче, все, что и отдаленно не напоминает движение, на деле представляет собой последнее. Только и всего. Любой природный феномен постижим, если мы нашли его динамическую формулу. Но коль скоро процессы присоединения (или инкорпорации) играют в истории такую важную роль, то совершенно необходимо иметь о них ясное представление. Есть мнение, что развитие наций — результат роста некой исходной клетки. Это в корне неправильно. Любопытно, что в основе столь ошибочного и весьма распространенного подхода лежит еще одно, столь же ложное и еще более элементарное заблуждение. Имею в виду обычай усматривать происхождение политического сообщества в связи с развитием семьи. Сама идея, что семья — ячейка общества, непоправимо препятствует выработке подлинно научной социологической и исторической теории. * [*Один из моих этюдов — "Государство, юность и карнавал" посвящен последним этнографическим исследованиям истоков гражданского общества. Они позволяют сделать однозначный вывод: семья — отнюдь не зародыш государства, скорее его прямая противоположность в самых разных отношениях. Во-первых, семья возникает уже после того, как сформировано государство. Во-вторых, она представляет собой реакцию на него. (Впоследствии эта статья была опубликована в журнале "Эль Эспектадор" под заглавием "Спортивное происхождение государства" . — Прим. перев.)]. Нет, процесс сплочения вовсе не может быть представлен ростом некой первоначальной людской общности. II здесь уместно вспомнить главные этапы исторической эволюции Древнего Рима. Изначальный Рим был небольшим селением на семи холмах, главный из которых назывался Палатином. Это был Палатинский Рим, или Scptimontium. Позднее к нему присоединилась другая община, издавна селившаяся на холме Квиринал. С тех пор существовало два Рима: Рим Палатина и Рим Квиринала. Как видно, уже первый эпизод формирования римского государства исключает и слабый намек на рост некого исходного ядра. Единый Рим — результат не палатинской экспансии, а объединения в целое двух самостоятельных частей. Близ вновь образованного парного Рима проживало множество общин, члены которых принадлежали к той же латинской расе, и тем не менее не имели к недавно созданному государству никакого отношения. Единство крови не служит основой создания одного государства, хотя зачастую может в высокой степени способствовать этому процессу. Известно: Рим подчинил себе кровных братьев — население Лация — теми же методами, с помощью которых несколько веков спустя Империя покорила кельто-иберийцев и галлов, германцев и греков, скифов и сирийцев, не имевших между собой никакого родства. Ошибочно полагать, что национальное единство зиждется на кровном родстве, и столь же неверно обратное. Расовые различия не препятствуют сплочению, а только вносят специфику в формирование любого крупного государства. Рим сплотил население Лация в единое социальное тело, или foedus latinum. Это явилось вторым этапом набиравшего силу процесса присоединения. Третьим этапом было завоевание этрусков и самнитов, двух пограничных племен, никак не связанных с римлянами кровными узами. С этого момента италийский мир представляет собой некое историческое, органическое единство. За минимально краткий срок, как бы crescendo были завоеваны прочие народы — от Кавказа до Атлантики. Так возводилась колоссальная постройка небывало могучей империи. Последний этап в этом беспримерном процессе — колонизация. Стадии присоединения являют собой некую восходящую линию, которая делима на следующие отрезки: возникновение двойного Рима, римская федерация, италийское государство, колониальная империя. Итак, мы наблюдаем не рост какого-то исходного ядра, а последовательное учреждение новой структуры, связи социальных единств, которые сложились как самостоятельные образования задолго до начала процесса. "Ядро" нации вовсе не поглощало покоряемые общины или племена, а последние отнюдь не утрачивали своей самобытности, сложившегося жизненного уклада. Рим завоевал галлов; от этого они не перестали быть собой, не растворились в массе, населявшей Империю. Галлы по-прежнему продолжали жить сплоченным сообществом и, вместе с тем, стали органической частью созданного государства. Само присоединяющее "ядро", Рим, теперь тоже стал частью единого, целостного организма, однако, играющей ведущую роль. Ибо именно Рим был инициатором процесса сплочения, или тотализации. Мы никогда не придем к правильному пониманию исторических явлений, если будем по-прежнему игнорировать тот очевидный факт, что при сплочении малых групп в целое они не утрачивают своих отчетливых различий. Ошибочно думать, что после того как Кастилия объединила под своей эгидой Арагон, Каталонию и Басконию, все три нации утратили самобытные черты, которые отличали их не только друг от друга, но и от единого целого. Наоборот: включение в состав одного государства не ставит предела существованию отдельных групп как таковых. Последние, так или иначе, продолжают изъявлять волю к независимому существованию, хотя она теперь сдерживается центростремительными тенденциями, препятствующими существованию порознь. Стоит ослабеть центральной власти (которая в Империи исходила от Рима, в Испании — от Кастилии, во Франции от Иль де Франс), как сепаратистские настроения разнородных этнических групп проявляются со всей силой. Но фраза Моммзена неполна. История нации это не только объединение и подъем, но также и упадок. Итак, при изучении первого этапа нужно воссоздать главные моменты сплочения, а исследуя второй, мы обязаны скрупулезно описать обратный процесс. История национального умирания — это история распада единого общественного целого. Давно настала пора научиться понимать любое национальное единство как динамичную систему. И чтобы она жила, в ней обязательно должны присутствовать как центробежные, так и центростремительные силы. Давление крыши на опору играет не меньшую роль, чем сопротивление фундамента, на котором зиждется постройка. Считается, что усталость органа — симптом болезни. Как будто идеал здоровья исключает понятие об усталости. Но физиология свидетельствует, что без минимума усталости орган атрофируется. Утомление, усталость совершенно необходимы для выполнения жизненных функций. Любая часть тела нуждается в постоянном возбуждении, в небольших "уколах", которые поддерживают ее в рабочем состоянии. Эти "уколы" называются "функциональными стимулами" — без них организм не живет. Точно так центростремительные тенденции или силы "тотализации" (название не важно) нуждаются для своего укрепления в противоположном; в центростремительных импульсах разнородных групп. Без последних спаянность слабеет, государство распадается на части, которые снова начинают жить по отдельности. 2. Сила национального единства Творческая мощь наций — quid divinum, гений, или талант, сродни тому, что правит поэзией, музыкой, религиозным экстазом. Народы, умственно одаренные, безусловно, к нему глухи, и, наоборот, те, что не блистали в научном или художественном отношении, проявили необыкновенные способности по этой части. Несмотря на всю свою прозорливость, Афинам так и не удалось завоевать восточное Средиземноморье, а умственно отсталые Рим и Кастилия создали необычайно мощные и сплоченные государства. Вот почему интересно описать все слагаемые этой воли к единству. Для начала отметим: данная способность носит императивный характер и не имеет отношения к теоретическому знанию, силе воображения, религиозному рвению. Речь идет о простом умении желать и повелевать. Но повелевать, или властвовать значит не только убеждать или принуждать кого-то. Подлинное господство предполагает сложнейшее сочетание того и другого. Моральное внушение, как и материальное принуждение, входят составными частями в любое властное действие. К сожалению, я отнюдь не разделяю нынешнего пацифизма, отрицающего любое насилие. Без применения силы были абсолютно невозможны величайшие деяния прошлого. А если исключить ее применение в будущем, то смело можно ожидать одного: хаоса во всех сферах жизни. Но ясно и другое: одной силой никто никогда ничего путного не добился. Насилие как таковое создавало лишь псевдогосударства, которые, просуществовав краткий срок, бесследно исчезли с лица земли. Разница между такими призрачными, эфемерными конгломератами и подлинными национальными образованиями вполне очевидна. И чтобы в этом убедиться, достаточно сравнить гигантские империи Чингис-хана или Тимура с Древним Римом или современной Европой. Если говорить о насилии, то Чингис-хан не имел себе равных. Кто такие Александр, Цезарь, Наполеон по сравнению с этим кочующим чудовищем, которое, протащив за собой шатер от Дальнего Востока до Кавказа, покорило полмира? По сравнению с Чингис-ханом, не умевшим ни читать, ни писать, не исповедовавшим ни одной веры, не знавшим ни одной идеи, Александр, Цезарь, Наполеон — мирные пропагандисты Salvation Army . Но срок существования татаро-монгольской империи был равен жизни воина, скрепившей ее бранной сталью меча. Дело рук Цезаря длилось века и нашло отклик в тысячелетиях. Насилие играет второстепенную роль в процессе подлинной централизации. Живым и созидательным началом, направляющим весь ход сплочения, выступает национальная догма, проект совместной жизни. Следует расстаться со статическим пониманием национального сосуществования и научиться рассматривать его динамически. Народы никогда не живут в совместности просто так. Априорное единство возможно только в семье. Отдельные группы, образующие государственное целое, всегда проживают вместе для чего-то. Мы сталкиваемся с единством целей, задач, стремлений. Группы сосуществуют не потому, что живут по-соседству, а для свершения какого-то совместного деяния. Рим завоевал окружавших его варваров отнюдь не силой оружия. Варвары подчинились Риму, охваченные одной иллюзией. Ибо слово "Рим" сулило участие в великом жизненном подвиге, где каждый мог найти себе место. Римская цивилизация выступала синонимом порядка, правовой дисциплины, великолепной организации, богатейшего набора воспринятых от греков идей, дающих смысл жизни. Рим обещал варварам участие в новых празднествах, великих наслаждениях*. [*Вот что пишет Блох в своей последней книге по поводу эдикта Каракаллы от 212 года до Р.Х., согласно которому римское гражданство предоставлялось всем жителям Империи: "Указ 21 2 года со временем обнаружил всю свою действенность, подытоживая важнейшие исторические изменения. Он явился великолепным выражением свободной, дальновидной политики, которая с удивительным постоянством проводилась с первых лет существования Республики. Именно так понимал его Святой Августин и в том же духе писал о нем в прекрасных стихах Рутилий Намациан, воспевая историческое значение Рима в пору, когда Империя рушилась на глазах: Fecisti patriam diversis gentibus unam, И только перестав играть эту роль некого срочного деяния, Империя прекратила существование и распалась. Итак, нация живет не традицией и не прошлым. Ошибочно полагать, что государство имеет семейные, родовые корни. Все иначе: нации формируются и живут лишь постольку, поскольку воплощают в себе некое стремление осуществить общую программу грядущего. Что касается насилия, его роль очевидна. Ведь даже когда историческая необходимость национального объединения бесспорна, ей непременно будут препятствовать частные интересы, пристрастия, слабости и, главным образом, коллективные предрассудки, образующие верхний пласт народной души, к примеру, убеждение, что родной народ кто-то желает закабалить. Преодолеть эти препятствия одними увещеваниями просто нереально. Здесь требуется применение силы, своего рода историческая хирургия. Повторяю, насилие имеет прикладной характер, но это не значит, что им можно пренебрегать. Вот уже целый век в Европе не прекращается разнузданная пацифистская пропаганда. Ее корни — поверхностные, ограниченные ценности современной культуры, требующие скорейшего преодоления. А пока в общественное сознание упорно внедряется ложное представление о силе оружия. В глазах большинства все, связанное с войной и армией, предстает как нечто недочеловеческое, как рудимент почти звериного состояния. Здесь сила упорно противопоставляется духу или в лучшем случае рассматривается как низшая форма духовности. Герберт Спенсер — столь же вульгарное, сколь и верное отражение своей нации и эпохи — взял и противопоставил "воинскому духу" — "предпринимательский". По его глубокому убеждению, последний превосходит первый во всех отношениях. Разумеется, такая формулировка сверх меры льстит правящей буржуазии, потакая ее инстинктам. Тем не менее нам предстоит пересмотреть ее коренным образом. Ибо трудно представить себе большее искажение истины. Этика предпринимательства, иными словами, совокупность настроений, норм, принципов, направляющих ход деловой деятельности и в моральном, и в жизненном отношении, уступает этике воина. Воротила движим чисто утилитарным началом, истым воином повелевает энтузиазм. Деловое сообщество объединяет людей, которые связаны договорами, то есть внешними, частными, как бы механическими узами. В военную дружину, наоборот, входят те, кто привержен двум высшим ценностям: чести и верности. Промышленный дух направляется осторожным стремлением избежать риска, воинственный — неутолимой жаждой жить в опасности. И даже то, что их роднит, то есть строгая дисциплина, родилась среди бойцов, в военной среде и затем привилась мирному человеку.* [*Один из наиболее образованных и беспристрастных людей нашего времени, крупный социолог и экономист Макс Вебер пишет: "Подлинным истоком современного понятия о законе была римская военная дисциплина и особый характер римской военной общины" Разумеется, неправомерно сравнивать нынешние формы промышленной деятельности, которые в нашу эпоху достигли апогея, с современными военными образованиями, переживающими небывалый упадок того самого воинского духа. Ибо современный военный, как никто другой, одержим именно духом капитализма.
Однако, задумаемся, сколько геройства, доблести, гениальности требуется для создания хорошей армии! Не здесь ли мы воочию наблюдаем одно из высших проявлений творческого, духовного начала? Сила оружия — сила не грубая, не материальная, а именно духовная. Это ясно, хотя частные интересы того или иного пропагандиста сплошь и рядом мешают понять столь тривиальную истину. Конечно, сила оружия не разумна, но и духовность не сводима к одному разуму. Человеческий дух вообще питают истоки, чья мощь не идет ни в какое сравнение с разумом и среди них — стихии, которые повелевают людьми в разгар сражений. Сила оружия, как и любое духовное начало, прежде чем покорить, убеждает. И не конкретная победа в сражении приводит к желаемому историческому результату. Очень редко побежденный народ исчерпывает в последнем бою все ресурсы сопротивления. Победа имеет не материальный, а глубоко моральный смысл, она знаменует превосходство победившей армии, в которой, в свою очередь, воплощено историческое превосходство создавшего ее народа.*
[*Высказанному суждению отнюдь не противоречит тот факт, что какой-то народ может быть умнее, культурнее, утонченнее народа победителя. Ибо историческая ценность, ранг нации не зависит от упомянутых качеств. Варвар, покоривший упадочный Рим, значительно уступал гражданину Империи по уровню знаний, тем не менее его большая историческая значимость не вызывает сомнений. В любом случае я говорю об исторической норме, которая, как и всякое правило, имеет свои исключения и частные случаи].
Лишь тот, кто обладает искаженным представлением о человеческой природе, станет отрицать то обстоятельство, что римские легионы предотвратили больше сражений, чем дали. Слава, добытая в победе, позволяет избежать бесчисленного количества новых боев и не потому, что внушает неприятелю страх перед физическим уничтожением, а в силу простого факта, что противник признает жизненное превосходство победителей. Состояние беспрерывной войны, в котором пребывают дикари, вызвано как раз тем, что ни одно из враждующих племен не способно создать настоящую армию и наряду с ней — авторитетную национальную общность.
Вот почему, а не в силу обыкновенно приводимых иных соображений, народ связывает с армией понятие о национальном достоинстве и чести. То, что армия способна защитить от агрессии, — тщеславная, внешняя сторона представлений о чести.
Важно другое: мера армейской мощи и совершенства — есть мера, которая точно определяет моральную и жизненную крепость нации. Народ, не испытывающий никакого стыда из-за разложения, дурной организации своих вооруженных сил, не способен удержаться на плаву, или выжить.
Итак, в крупных процессах национального сплочения сила играет второстепенную роль и тем не менее неотделима от того гениального дара, коим, как было сказано, обладают лишь подлинно творческие, имперские народы. Тот же гений, который одухотворяет программу совместных грядущих деяний, созидает могучие военные силы, выступающие символом и гарантом осуществления последней.
Пусть сказанное послужит нам своего рода дозорной башней, с которой, на огромном временном расстоянии мы рассмотрим современность Испании.
3. Корни сепаратизма
За последние двадцать лет политическая жизнь Испании ознаменовалась активным проявлением разного рода сепаратистских и националистических настроений. Речь о движениях, которые ставили перед собой задачу добиться территориальной или этнической самостоятельности. Но много ли найдется людей, хоть раз серьезно задумывавшихся о подлинной исторической природе подобных настроений? Боюсь, нет.
Для подавляющего большинства борьба каталонцев и басков за независимость кажется каким-то искусственным явлением, возникшим на пустом месте несколько лет назад. По этой логике и Каталония, и Страна Басков до начала указанных процессов вовсе не представляли собой каких-то отдельных социальных образований, в чем-то отличных, к примеру, от Кастилии или Андалузии. А сама Испания мыслилась как некая однородная масса без качественных отличий и внутренних границ между отдельными географическими районами. Стало быть, рассуждая о провинциях, этническом многообразии, о Каталонии и Стране Басков, мы совершенно неправомерно режем на куски единое целое, терзаем на части страну.
И само собой разумеется, речь идет о жалкой горстке отщепенцев, движимых корыстью, амбициями и завистью... Их деятельность всецело направлена на развал страны, который, конечно, можно предотвратить, положив ей предел. Вот почему правильно поступают те, кто запрещает подобные националистические идеи, разоблачает соответствующие организации, преследует их участников. Здесь нужно действовать решительно, например, так: известно, что в Барселоне и в Бильбао идет ожесточенная борьба между "националистами" и "унитариями". Центральные власти, наделенные полномочиями, бесспорно, должны оказать поддержку одной из сторон, а именно "унитариям". Именно этого требуют баскские и каталонские централисты, то и дело высказываясь в таком духе: "Сепаратисты не могут считаться полноценными гражданами" или: "Только бы назначили нам хорошего губернатора, а уж мы научим его, что делать".
Нет слов, чтобы передать гнев, который вызывают у меня такого рода соображения. На причины, характер сепаратизма и меры, которые к нему применяют, я смотрю совершенно иначе. Глубоко убежден: баскские и каталонские "унитарии", противопоставившие себя своим землякам, страдают врожденной неспособностью постичь исторические судьбы Испании. "Я говорю в целом и не имею в виду конкретных лиц". Ибо известно: Испанию объединила Кастилия и есть все основания полагать, что лишь у кастильцев может сложиться правильное представление о проблеме единой Испании. Только в кошмарном сне я могу себе представить, что бы произошло, если бы тысячу лет назад нынешние "унитарии" из Каталонии и Страны Басков вместо кастильцев взяли бы на себя тяжелейшую задачу сплотить разнородный конгломерат государств в единую страну. Сильно подозреваю, что, действуя на свой страх и риск и применяя свои обычные методы, они раскроили бы полуостров на тысячу мелких кусков. Нам еще предстоит убедиться, что их доморощенная критика "национализма" представляет собой тот же национализм или сепаратизм, только с обратным знаком.
4. Роль Кастилии
Для тех, кто родился и вырос на суровом плоскогорье, простертом от Эбро до Тахо, нет ничего милее сердцу, чем вспоминать славное время, когда Кастилия, выполнив свою историческую роль, объединила Испанию. С самого начала ясно, что Кастилия умела повелевать. И чтобы в этом убедиться, нужно вспомнить о ее необыкновенном самообладании. Ведь оно и составляет главное условие, чтобы властвовать над другими. Кастилия преодолела провинциальную замкнутость, забыла о своих узких интересах, которые, к сожалению, всецело определяли настроения остальных частей полуострова. Опорой объединения стал замысел грандиозного предприятия, требующего всеобщего участия.
Впервые в нашей истории возникли планы смелой внешней политики: верный симптс м того, что нация встала на путь сплочения. Все крупные государства складываются не изнутри, а извне. Лишь правильная внешняя политика, сулящая деяния, предприятия, может обеспечить успех в политике внутренней, неизбежно второстепенной. Наряду с Кастилией подобный внешнеполитический гений проявлялся и в Арагоне, но дело осложнялось неискоренимой сельской привязанностью к этническим традициям, угрюмой подозрительностью, недоверием ко всему чужому и новому. Постоянные стычки кастильцев со страной Полумесяца, с иной цивилизацией позволили им осознать свою кровную связь с другими иберийскими королевствами, преодолеть ощутимые различия, связанные с языком, нравами, обликом земли. "Одна Испания" возникла в кастильском уме вовсе не в ходе постижения некой реальности (на деле Испания не была единой). Нет, речь шла об осуществимом идеале, о проекте действия, о грядущем дне, который требовал усилий в настоящем. Так, цель притягивает стрелу и напрягает лук. Так, облокотившись на рабочий стол в своем кабинете, Сесил Родc создал идею Родезии — Империи, которую предстояло основать в дебрях Африки. И вот невозможное стало возможным, когда политические традиции Кастилии пришлись по душе умному и дальновидному Фернандо-Католику. Гениальный арагонский лис внезапно учуял, что правда — за Кастилией, что нужно преодолеть домашнее угрюмство земляков и влиться в Большую Испанию. Его честолюбивые, дальновидные планы были осуществимы только с помощью Кастилии, ибо лишь там нашли живой отклик. Наконец, желанное единство достигнуто. Но сразу возникает вопрос: а зачем, во имя каких идей, способных собрать людей под знамя? Неужто испанцы просто решили жить как добрые соседи, греться возле одного камелька, уподобившись мирно беседующим старушкам? Нет и нет! Союз потребовался, чтобы собрать раздробленные силы, чтобы завоевать планету, чтобы создать великую, несокрушимую Империю. Какой-либо иной цели не было и не могло быть. Лишь предвкушение грядущих подвигов сплачивало разных людей, соединяло противоположности; обещая всем застать долгую зарю на историческом горизонте. Для всех, кто обладает живой исторической интуицией, ясно: союз полуостровных королевств устанавливал тесную зависимость между двумя главными направлениями внешней политики. Имея в виду, во-первых, политику Кастилии в Африке и в Центральной Европе, а, во-вторых, политику Арагона в Средиземноморье, мы имеем дело с первой попыткой осуществить подлинную Weltpolitik. Именно в этом и состояло значение испанского единства.
В предыдущей главе говорилось, что национальная сплоченность, или сосуществование народов и социальных групп, подразумевает общий связующий замысел. История Испании подтверждает правильность этого положения, которое нам подсказал весь ход Римской истории. Испанцы объединились пять веков тому назад, чтобы провести в жизнь Weltpolitik и свершить другие героические деяния.
Здесь нет и доли выдумки. По правде сказать, мне претит сделать какой-то вычурный вывод из пятивековой эпохи, исполненной надежд и скорбей. Вот почему из тысячи свидетельств я выбрал два, которые представляются мне вполне достоверными и вдобавок удачно дополняют друг друга. Один из них принадлежит перу юного флорентийского посла в Испании Франческо Гвичардини. В своей Relazione di Espagna он передает беседу с королем Фернандо: "Осмеливаюсь задать Вашему Величеству вопрос. Я желал бы знать, почему Ваш храбрый и воинственный народ столь часто попадал под иго чужеземцев, то есть галлов, римлян, карфагенян, вандалов, мавров?" На это король ответил так: "Испанцы и вправду сильны в военном деле, но не приучены к порядку. Лишь тот, кто сможет держать их в узде и объединит, свершит с их помощью великие дела" . "Это, — добавляет Гвичардини, — как раз удалось Фернандо и Исабели. Вот почему Испания одержала много военных побед".*
[* Ореге inedite, vol.VI.].
Гвичардини хочет сказать, что единство послужило причиной и условием свершений. Это правда. Но куда интересней и важней заметить обратную зависимость: великие, крупные деяния лежат в основе национального сплочения.
Гвичардини умом не блистал. Его соплеменник, Макиавелли, был куда прозорливей. В его время ему не было равных в знании политической игры, тех тайных пружин, которые управляют государственной жизнью. Фигура Дона Фернандо была объектом самого пристального внимания хитроумного секретаря Синьории. "Государь" , в сущности, это не что иное, как размышление о политике Фернандо-Католика и о деятельности Цезаря Борджиа. Макиавеллизм, по сути, — своеобразный итальянский комментарий к деяниям двух испанцев.
В этой связи любопытно письмо, которое Макиавелли написал своему приятелю — Франческо Веттори, другому флорентийскому послу. Оно посвящено достаточно неожиданному перемирию 1513 года, заключенному Фернандо-Католиком с французским монархом. Веттори не мог постичь замысла "astuto Re". Макиавелли тут же дает тонкое и верное разъяснение, которое смело можно назвать пророческим. Давайте вчитаемся в его замечательную характеристику мудрой тактики Фернандо: "Если Вы как следует поразмыслите, чего добивается этот католический король, то не найдете в данном перемирии ровно ничего удивительного. Ведь он с изначала был бедным и слабым государем, а ныне могуч и славен. Если помните, ему пришлось вести борьбу с молодыми королевствами и подбирать себе союзников среди людей, ему не подвластных.*
[* Это значит: Фернандо объединял страну, народы которой были по традиции независимы, объединял тех, кто не был его вассалом или давним подданным].
Но ясно: чтобы крепить державу и найти верных сторонников, нужно dare di se grande spettazione. Ибо люди должны быть сплочены пониманием важности цели и величия предприятия. Испанский монарх никогда об этом не забывал. Поэтому он предпринял походы в Африку, раздел Королевства**
[** Имеется в виду Неаполь].
и многое другое. Каким оказывается итог того или иного свершения, не слишком его волнует, perche il fine suo поп e tanto quello о questo, о quella vittoria, quanto e darsi reputaziope ne'popoli.
Ему важно, чтобы люди проявили рвение и участвовали в деяниях. Fu sempre animoso datore di principi, призывая людей принять участие в трудных предприятиях, которые старался довести до конца так, как подсказывали случай и необходимость"*.
[* Machiavelli, Opere, V. VIII. Существует и другой текст письма. И некоторые его звучащие чуть по-другому места еще сильнее подчеркивают ту же мысль. Например: "Cosi fece il Re nelle imprese di Granata, di Africa e di Napoli, giacche il suo vero scopo non fumai questa о quella vittoria"].
Трудно ожидать от современника большей проницательности и остроты ума. Последующие события только подтвердили правоту великого флорентийца. Пока перед Испанией стояли высокие цели и народы по-прежнему находили смысл в том, чтобы жить сообща, процесс национального объединения набирал силу.
В последние годы в стране непрерывно нарастает гул всякого рода национальных, региональных и сепаратистских движений.
И здесь уместно вновь вернугься к началу и вновь спросить себя: почему?
5. Стремление обособиться
В числе новых ощущений, вызванных к жизни кинематографом, есть одно, которое непременно восхитило бы Гете. Имею в виду ускоренный показ развития растений. В действительности промежуток между прорастанием семени и цветением занимает достаточно большой отрезок времени. Простым глазом нельзя заметить, как одно происходит от другого. Стадии роста предстают взору рядом недвижных форм, каждая из которых как бы застыла в развитии, лишившись связи с предыдущим или последующим этапом. И все же мы знаем: реально — иначе. Каждая "застывшая" форма таит в себе некое подспудное развитие, подчинена процессу изменения. Природа дирижирует развитием растений в более медленном темпе, чем тот, что доступен сетчатке, не позволяя нам слить два законченных образа в динамичное единство и увидеть сам переход.
Иногда, точнее, очень редко, tempo растений и зрительные возможности совпадают, и тайна жизни предстает во всей красе. Когда Гете приехал в Италию, его северный взгляд хищника, привыкший к биоритму германской флоры, широко и восторженно распахнулся от allegro южной растительности. И тогда, во власти немыслимой интуиции, поэт внезапно открыл ботанический закон метаморфозы — гениальный вклад художника в естественные науки.
Чтобы понять явление, нужно уловить его внутренний ритм. Иначе мелодия чужого существования никак не отзовется у нас в душе, распавшись на какие-то несвязные, бессмысленные фрагменты. Когда собеседник говорит слишком медленно или быстро, слоги не складываются в слова, а слова — во фразы. Разве мы можем понять собеседника, если обладаем разным мелодическим tempo? Повторяю, если хочешь понять другого, первым делом вслушайся в его жизненный ритм, в мелодию жизни, настрой сердце, чтобы оно билось с ним в такт.
Кинематограф приспосабливает наше видение к неторопливому развитию растений, и оно приобретает в наших глазах плавную непрерывность единого жеста. Лишь тогда нам, наконец, удается постичь растение, породниться с ним; и лопнувшая почка становится логичным концом одного движения.
С моей точки зрения, такой кинематографический подход вполне применим к истории. И если предпринять такую попытку, четыре последних столетия испанской жизни промелькнут как один миг. События сольются одно с другим, образуя плавную кривую; жизнь нации обретет выразительную ясность жеста, а современность, венчающая столь размашистое движение, станет говорить сама за себя, как складки измученного немыслимым страданием рта или рука, бессильно упавшая во мрак поражения.
Будь так, мы бы узрели воочию, что все произошедшее, начиная с 1580 года и по сей день, было чудовищным кризисом и упадком. И, напротив, вплоть до эпохи Филиппа II процесс сплочения неуклонно набирал силу. Двадцатый год его правления, бесспорно, может считаться роковым рубежом иберийской судьбы. До этого момента, подлинной вершины, Испания шла только вперед и вверх. После него и поныне страна переживает свой закат и рассеяние. Процесс разложения шел от окраин к Центру. Сначала отпали Нидерланды и Милан, позднее — Неаполь. В начале XIX века добиваются независимости обширные заморские владения, в конце — малые колонии Америки и Дальнего Востока. К 1900 тело нации вернулось к той полуостровной наготе, которая была присуща ей от рождения. Но можно ли считать, что распад прекратился? Как бы то ни было, отделение последних заморских владений послужило толчком к разгулу центробежных тенденций внутри страны. К 1 900 году в Испании впервые зазвучал набатный гул разного рода сепаратизмов и национализмов. Печальный конец затянувшейся на много веков осени, сопровождаемой порывами холодного ветра, сдувавшего с безнадежно больного древа целые охапки пожухлой листвы.
Сплочение подразумевает тотализацию. Отдельные социальные группы включались в единое целое. Распад ведет к противоположному: части целого приобретают самостоятельность. Этот феномен я называю стремлением обособиться, или партикуляризмом. И если бы меня спросили, в чем самая главная беда Испании, я бы употребил этот термин.
Вот почему, повторяю, не могу согласиться, что национальные движения в Каталонии и Стране Басков — результат искусно подогреваемой политики каких-то безответственных элементов. Ничего подобного. Эти движения — обыкновенные симптомы того же распада, который вот уже много веков переживает вся нация. В них обрел свое продолжение размашистый центробежный жест, начавшийся три века тому назад. Только и всего. Спору нет, националистические программы, региональные доктрины, высказывания их инициаторов — все это безумно скучно и неинтересно. Вне сомнения, слова, произнесенные по ходу дела, по ходу вовлечения в процесс разных масс — суть нечто, имеющее мнимый, символический смысл, который искаженно выражает темные, иррациональные, подспудные чувства, кипящие в подземных глубинах народных душ. Тот, кто в политике и истории руководствуется словами, падет жертвой удручающего самообмана. Программа Тиволи столь же верно отражает националистические стремления каталонцев, в какой отсутствие аналогичной программы гарантирует от наличия подобных настроений в Галисии, Астурии, Арагоне, Валенсии.
То, что люди говорят или думают: общественное мнение, бесспорно, заслуживает всяческого внимания, с той оговоркой, что никогда не выражает подлинных человеческих чувств. Жалобы больного — еще не диагноз. Так, пациент кардиолога обычно жалуется на все что угодно, но не на сердце. У вас болит голова, а нуждается в лечении — печень. Чем ближе медицина и политика стоят к своим идеалам, тем больше напоминают о необходимости применять метод Одлендорфа.
Суть стремления обособиться в том, что каждая отдельно взятая группа перестает считать себя частью общества и потому уже не в состоянии разделять настроения остальных. Ее больше не волнуют нужды или чаяния других, она отказывает им в солидарности и никак не помогает. Поскольку никого не волнует беда соседа, тот остается с ней наедине, несчастный и слабый. Наоборот, в этой же ситуации растет и обостряется внимание к собственным проблемам и трудностям. Легко переносимые в эпоху единства напасти и беды невыносимы, когда душа группы покинула тело нации.*
[* Ничто не свидетельствует так живо о характере нынешней ситуации, как непрестанные жалобы басков и каталонцев, что они — самые угнетенные народы Испании. Наделе их привилегированное положение столь очевидно, что все эти жалобы носят чуть ли не гротескный характер. Тот, кто стремится не столько судить, сколько понимать людей, безусловно, поймет, что баски и каталонцы искренни в своих чувствах. Ибо речь идет о явлении относительном. Тому, кто живет с нелюбимой женой, ее заботы и ласки — горше муки. Поэтому чувство несвободы — совершенно неоправданное с объективной точки зрения — выступает верным симптомом субъективного настроения каталонского и баскского населения].
В этом существенном смысле можно утверждать, что стремление к обособленности существует ныне во всей Испании, проявляясь по-особому в разных провинциях. В Бильбао и Барселоне, которые уже давно числят себя движущими силами испанской экономики, желание автономии приобрело агрессивный характер и обросло мощной риторической мускулатурой. В Галисии — земле бедной и населенной людьми с душой робкой и подозрительной, то же чувство принимает вид подспудный, затаенный, оборачиваясь готовностью вручить себя чужой воле, дабы ценой физического рабства обрести духовную свободу.
Никак не могу понять, почему мы так боимся откровенного и яростного баскского или каталонского национализма и равнодушны к нигилизму Галисии или Севильи. Это означает, что мы так и не осознали всю гибельность положения. Недаром наши безмозглые патриоты считают национальный вопрос решенным, если господа Сото или Камбо провалились на выборах.
Цель моего этюда — до предела обострить политическое видение, которое до сих пор пытается узреть корни каталонского и баскского национализма соответственно в Каталонии и Бискайе, тогда как на самом деле они не там. Так где же?
Несомненно одно: когда общество страдает от стремления составляющих его групп обособиться, источник этих тенденций — центральная власть.
Кастилия породила Испанию и Кастилия ее убила.
В свое время Кастилия явилась центром иберийского объединительного процесса, сумев преодолеть свой частный интерес и сплотить другие народы полуострова для участия в грандиозном проекте совместной жизни. Именно Кастилия предложила тогда всем остальным нациям осуществить великие предприятия, устремиться навстречу высоким правовым, моральным, религиозным идеалам. Она учредила обычай выбирать лучших, предпочитая усердного ленивому, смышленого глупому, честного подлому.
Обычаи, нормы, идеалы какое-то время сохраняли свою правомочность. Народы были одухотворены ими, верили в них, питали к ним уважение, так или иначе с ними считались. Но уже в годы правления Филиппа III чудовищная перемена налицо. На первый взгляд вроде бы ничего не изменилось, а на самом деле все уже обратилось в пустой звук, химеру, утратило подлинность. Оставаясь у всех на устах, восторженные слова былых дней больше не воспламеняли сердца. Когда-то живые идеи выродились в общее место. Ни в политике, ни в науке, ни в морали не предпринимается нового. Усилия направлены на то, чтобы "ничего не менять", чтобы сохранить прошлое любой ценой, удушив любую инициативу, любую страсть к обновлению. Кастилия превращается в свою противоположность, став подозрительной, мелочной, низкой, подлой.
Утратив интерес к развитию других областей и боясь, она их бросает на произвол судьбы.
Если бы Каталония и Баскония на деле были бы столь могучи, как они ныне о себе думают, они бы попытались отделиться уже тогда, когда Кастилия перестала с ними считаться.
Катастрофа на периферии, быть может, вновь пробудила бы к жизни былые доблести центральной власти, и мы бы не впали в тот идиотизм, эгоизм и спячку, которые составили три века нашей истории.
Любая из политических сил, направлявшая развитие Испании на протяжении последних трех веков, стремилась замкнуться на себе, обособиться. Начиная с монархии и кончая церковью — все власти думали только о своих интересах. Разве сердце хоть одного монарха (в конечном счете — чужеземца) тревожно билось хоть раз, переживая за народные судьбы? Разве церковь пеклась о наших подлинных интересах? Насколько я знаю — нет. Наоборот, и монархия, и церковь неизменно стремились выдать свои судьбы за подлинно национальные*.
[*Правление Карлоса III, на первый взгляд, кажется исключением, которое в конечном счете лишь подтверждает правило. Культ Карлоса III, процветавший лет тридцать тому назад среди наших "прогрессистов", говорит о превратном понимании его исторической роли. С общекультурной точки зрения отдельные стороны его политики, безусловно, имели положительное значение, но в целом годы его правления составили самый антинациональный, партикуляристский этап в истории монархии].
Под их чутким руководством одно поколение за другим подвергалось поистине противоестественному отбору. С научной точки зрения было бы интересно исследовать историю предпочтений, которые высказывали испанские монархи, назначая на ту или иную должность тех или иных людей. Извращенное представление о ценностях неизменно заставляло их предпочитать тупых умным, малодушных великодушным. Когда предпочитаешь худшее, это значит, что ты ни к чему не стремишься, не хочешь ничего делать. И, наоборот, когда в груди кипят высокие порывы, когда душа стремится осуществить грандиозные замыслы, мы ищем людей, которые способны на подвиги.
Вместо того чтобы периодически обновлять репертуар жизненных идей, типов существования, предприятий, которые могли бы сплотить, воодушевить нацию, власти истощали достигнутое единство, используя силу общества почти исключительно в личных целях.
Как можно после этого удивляться, что по прошествии времени большинство, точнее, лучшая часть испанского общества то и дело задается вопросом: а стоит ли нам жить вместе? Ибо жизнь — движение вперед, активность, направленная от настоящего мига в ближайшее будущее.
Каких-то бледных отзвуков прошлого, бесспорно, мало для того, чтобы жить и не просто жить, а сосуществовать. Вот почему тысячу раз прав Ренан, назвавший нацию повседневным плебисцитом. В самом деле, в глубине национальной души ежедневно идет обязательное голосование, от которого зависит грядущее нации.
Что нам предложит завтра гражданская власть, каким общим делом воодушевит соотечественников? Века сменяют друг друга, а власти по-прежнему пребывают в уверенности, что мы, испанцы, живем исключительно, чтобы длить и длить их безмятежное существование. Но так как причина мелка и ничтожна, Испания рушится на глазах. Ныне мы сталкиваемся уже не с нацией. Пред нами облако пыли, оставшееся после того, как по великому историческому тракту галопом промчался какой-то неведомый, могучий народ...
И в каталонском и в баскском национализме я наблюдаю некие важнейшие черты, обыкновенно оставляемые без внимания. С одной стороны, я убежден в глубоком сродстве этих процессов с многовековым развалом государства, в том числе с утратой колоний, с другой — в несомненной связи этих тенденций всеобщим стремлением к обособлению, партикуляризмом. Все прочее, то есть отчетливо проявляемая этническая самобытность, попытки достичь языковой автономии, критика исходящей из центра политики, либо не имеет значения, либо преодолимо в самом положительном смысле.
Предложенное истолкование баскского и каталонского сепаратизма как частного случая общих центробежных тенденций, охвативших Испанию, получит дополнительное подтверждение, если мы рассмотрим другое нынешнее бедствие, уже не имеющее отношения к провинциям, а именно, разобщенность социальных классов.
6. Глухие стены
Единство нации прежде всего подразумевает налаживание тесной связи между этническими и политическими группами. Но этого мало. По мере развития государства, усложнения государственных потребностей растет дифференциация социальных функций и, стало быть, соответствующих органов. Внутри единого целого возникает ряд миров, где царит своя, неповторимая атмосфера, то есть имеются свои нормы, интересы, обычаи, идеи и настроения. Это миры военных, политиков, промышленников, ученых и творцов, рабочих и т. д. Словом, процесс объединения, в результате которого образовалось единое крупное государство, уравновешивается разделением общества на классы, слои, профессиональные группы.
Все этнические сообщества, прежде чем войти в государство, существовали отдельно. Каждое из них было самостоятельной единицей. Наоборот, классы и профессиональные группы изначально представляют собой части целого. Первые так или иначе могут вернуться к независимости. Вторые никогда не жили и не смогут жить сами по себе. Вся их суть в том, чтобы быть частями целого, элементами структуры, в которую жестко вписано их существование. Так делец нуждается в поставщиках сырья, в покупателях, в администрации, которая наводит порядок на дорогах, в военных, призванных этот порядок защитить. В свою очередь, мир военных, или "защитников", по выражению Хуана Мануэля, нуждается в предпринимателе, крестьянине, технике.
Нация живет нормальной жизнью, когда каждая из групп понимает, что она — только часть общества. Но всякое дело, которым занимаются непрерывно, таит угрозу инерции. Иначе говоря, люди одной профессии склоняются к тому, чтобы замкнуться в узком круге собственных интересов, забот, и если эта наклонность никак не сдерживается, то группа забывает, что нужно поддерживать общественную связь, перестает осязать давление других сосуществующих групп и отказывается соблюдать связанные с этим обстоятельством нормы и дисциплину.
Вот почему люди, сплоченные в один класс, практикующие одно занятие, обязаны считаться с другими классами и слоями, поддерживать с ними сотрудничество. Словом, должны уважать других, помня о том, что и у них есть свои обычаи, предрассудки и даже мании, которые нужно если не прощать, то учитывать.
Но как поддержать эту солидарность? И здесь возвращаюсь к лейтмотиву всей моей книги: национальное сосуществование не статическая, а динамическая реальность. Общество — это не груда камней на краю дороги. Объединение наций всегда связано с каким-то важным предприятием, с замыслом, требующим всеобщего участия и способным воодушевить людей. Только тогда все начнут стараться, будут соблюдать дисциплину и выручать друг друга. Человек, попавший в опасное положение, сразу же собирает все силы, всю энергию, чтобы как можно скорее отразить угрозу. Сходным образом действует и нация, когда ей предстоит выполнить какое-то серьезное дело, справиться с какой-то жизненно важной проблемой. К примеру, во время войны каждый гражданин покидает узкий мир своих забот и чутко вслушивается в то, что происходит в большом мире. Вновь и вновь продумывая, как поведут себя в такой ситуации другие, он постигает ограниченность мира своих занятий, а также его зависимость от частей целого, с которым раньше он не хотел считаться. Наконец, он вникает в материальные и духовные условия людей другого статуса, в их социальную роль, которая только и позволяет ему на них опереться в трудную минуту.*
[* Только подумайте о всеобщем энтузиазме, который охватил немецкий народ при известии о достижениях отечественной химии. Ученым Германии ценой упорных усилий удалось, наконец, преодолеть мрачную заброшенность, в условиях которой так долго прозябала эта наука, и достичь мирового уровня. Вне сомнений, в тот счастливый миг вся нация с благодарностью припомнила, как в свое время не поскупилась на средства, столь необходимые для развития химии. И, напротив, та же Германия сто раз прокляла свое некогда презрительное отношение к внутренней и внешней политике, которое не позволило ей ко времени обзавестись хорошо подготовленным корпусом политиков и дипломатов].
В таких обстоятельствах каждая профессия, если можно так выразиться, живет жизнью других. Что бы ни случилось с какой-то одной группой, это немедленно находит отклик в остальных. Общество делается компактней, гибче, оживает во всех звеньях. Эту способность передавать импульсы от одной части к другой я назову "социальной эластичностью". Последняя носит обостренный характер в период войны, а в мирное время сохраняет нормальный уровень во всяком здоровом обществе. Ее удачно иллюстрирует пример из физики: биллиардный шар, получив удар в какой-то одной точке, немедленно и без потерь передает импульс во все места сферической поверхности. "Социальная эластичность" как бы умножает жизнь отдельного человека на жизнь остальных людей, безмерно обогащая ее. Благодаря общей психологической атмосфере ни одно усилие не пропадает даром, нация копит энергию, набирает мощь. Такой народ способен в нужную минуту быстро набрать исторический потенциал и успешно решить сложные и большие задачи.
Не только не важно, но и не нужно, чтобы отдельные части социального целого совпадали в своих стремлениях и идеях. Важно и нужно, чтобы каждая группа не забывала об остальных и в определенной степени разделяла их жизнь. Когда этого нет, класс (или группа) перестает осязать другие классы и группы, словно больной заболеванием костного мозга. Он больше не чувствует контакта, не замечает чужого присутствия и мало-помалу приходит к ложному выводу, что на свете, кроме него, больше никого нет. Отныне он — все, притом — самодостаточное. Такова классовая обособленность, гораздо более грозный симптом распада, чем сепаратистские национальные движения и территориальная рознь. Ибо, как уже было сказано, классы и профессиональные корпорации имеют более частный характер, чем этнические общины или политические образования.
Нам не остается ничего другого, как сделать прискорбный вывод: нынешняя общественная жизнь дает яркий пример немыслимой классовой разобщенности. Современная Испания — это уже не нация, былое единство разбилось на группы, разделенные глухими перегородками.
Вот говорят: политики замкнулись в себе и не заботятся об остальном населении. Это так и не так, поскольку равнодушие к ближним свойственно не только политикам. Истина в том, что если политики повернулись спиной к остальным членам общества, то и все члены общества платят им той же, если не худшей, монетой.
Давайте спросим себя, а что происходит с той частью населения, которая не принадлежит к политической группе? Разве военные блюдут интересы промышленников, интеллигенции, крестьян, рабочих? Точно так же ведут себя земледельцы, промышленники, рабочие по отношению к другим социальным классам. Каждый класс, каждое сословие закупорилось. Им не интересно, что творится в мире других. Каждый социальный слой обитает в каком-то космическом пространстве. Они мчатся по своим орбитам словно галактики, не подозревая о существовании друг друга. Сосредоточившись на своем, они и знать не хотят о том, что творится в душах ближайших соседей. Любые идеи, настроения, ценности, созданные внутри таких профессиональных миров или классов, никогда не выходят за их пределы.
Любые, даже титанические усилия, предпринятые на одном участке социального тела, не находят отклика даже рядом, оборачиваются пустой тратой сил и в конце концов затухают там же, где родились. Трудно представить себе общество менее эластичное. Общество, которое в такой степени было бы разобщенностью. Сейчас мы с полным основанием можем сказать о всей Испании то же, что некогда сказал Кальдерон о Мадриде:
От дома к дому дальний 7. Армия
Чтобы не впадать в абстрактные рассуждения, рассмотрю хотя бы поверхностно конкретный пример полностью отгороженной группы: нашу армию. Все далее сказанное, так или иначе, относимо ко всем остальным социальным классам.
После колониальной и испано-американской войн армия разложилась окончательно и бесповоротно. Иначе говоря, превратилась в безликую массу. Дела до нее не было никому. Больше того: никто не удосужился справедливо и компетентно потребовать у военных отчета в том, что же произошло. Вместе с тем, страна с удивительным единодушием раз и навсегда постановила, что больше никогда не будет воевать. Сами военные прониклись подобной идеей до глубины души, а Дон Хоакин Коста властно приказал впредь не извлекать из ножен меч Сида.
Вот вам еще пример, что нация — динамичное, а не статичное образование. Другими словами, лишь замысел грядущего деяния (и не что иное) способен сообщить обществу единство. Перед взором людей, отдавших жизнь военному делу, должен неизменно маячить хотя бы смутный призрак будущей войны. Сама мысль, что некое орудие или средство однажды придется пустить в ход, заставляет держать его наготове, проявляя о нем ежедневную заботу. Если из сознания армии изъять возможность войны, падет боевой дух, рухнет дисциплина, исчезнет надежда на сколько-нибудь эффективное применение военной силы.
Относительно антимилитаристских настроений скажу одно: понимаю, но не сочувствую. Противники войны требуют роспуска армий. При ложной посылке логичный вывод. Но содержать армию, исключив возможность ее участия в боевых операциях, — чудовищное противоречие, в которое (вопреки глубоко лицемерным официальным заявлениям) втайне впали почти все мои соотечественники, начиная с 1900 года. Единственная война, в справедливости коей никто бы не сомневался (за независимость), столь мало вероятна, что практически не влияет на общественное мнение. И естественно, как только мы условились, что войны отныне не будет, общественные классы перестали считаться с армией и полностью утратили интерес к жизни военных. В итоге армия перестала чувствовать себя живой частью нации, утратила связь с обществом и внутреннюю сплоченность. Этого следовало ожидать. Социальная группа, в чьей судьбе не принимают участия, моментально начинает противопоставлять себя остальным. Военные затаили неискоренимо презрительное отношение к политикам, интеллигенции, рабочим (список можно продолжить) и, питая подобные чувства, замкнулись на себе, прервав связи с социальным целым. И тогда наша армия мало-помалу привыкла жить (в отношении мыслей, чувств, целей) как бы наедине с собой, в отъединении. Она отмежевалась, накрепко заперла свое сердце, в котором и так уже созрели семена партикуляристских настроений.*
[* Очень может быть, что предложенная схема развития психологии испанской армии ошибочна. И все же считаю, что ее можно рассматривать как попытку объяснить состояние духа наших военных, предпринятую посторонним наблюдателем. Позволю себе напомнить, что в речи, произнесенной незадолго до начала Мировой войны (в апреле 1914 года), я отметил прискорбный факт отделения армии от нации и, к несчастью, предвосхитил вскоре случившиеся события. Читатели могут обратиться к моей книге 1914 года "Старая и новая политика". Недавно изданная графом Романонесом (вероятно, одним из умнейших испанских политиков), она служит достаточно весомым подтверждением вышеприведенных выводов].
В 1909 году часть армии отправилась в Марокко для проведения операции в этой колонии. Люди толпились на перронах в знак протеста против отправки войск под явным воздействием отмеченных пацифистских настроений. Разумеется, подобная "карательная операция" не была столь значительным предприятием, чтобы пробудить в армии всю мощь ее боевого духа. И все же марокканской войны хватило с лихвой, чтобы военные вновь осознали свои ценности. Иначе сказать, армия сплотилась и пришла к единству с собой. Но не с нацией. Наоборот, упомянутая корпоративная сплоченность питалась теми же горькими и злобными чувствами. Во всяком случае, Марокко собрало расколотую душу армии в один кулак, готовый нанести сокрушительный удар.*
[* То, что и технически и материально армия не была к этому готова, не имеет отношения к приведенному здесь разбору военной психологии].
С тех пор армия стала напоминать заряженную пушку, не знающую, куда стрелять. Утратив взаимодействие с другими классами (подобно тому, как и они потеряли связь между собой), а также всякое уважение к другим, не чувствуя их плечом, армия стала жить в постоянном смятении, с одной стороны, стараясь разрядить накопленный потенциал, а с другой — не находя ему применения. Разве после этого удивительно, что в итоге она обрушила свою мощь на нацию и попыталась ее завоевать? Разве после этого можно было рассчитывать, что в один прекрасный день военные не вздумают захватить как законный трофей какого-нибудь председателя Совета?
Естественно, подобные настроения не могли не вылиться в известные июльские события 1917 года. Тогда военные на миг как бы совсем перестали понимать свою причастность к нации. Стремление обособиться (которым армия была поражена ничуть не более всех остальных слоев и за которое она отнюдь не несла большей ответственности) подвело военных к мысли, что только они одни и существуют, и притом, образуя нечто целое.
Эту историю mutatis mutandis вполне можно рассказать и о всех прочих слагаемых общества. Каждая группа, безусловно, пережила некую стадию развития, когда, разочаровавшись в национальной сплоченности и утратив контакт с остальными, она внезапно прониклась глубоким убеждением, что ее предназначение — навязывать остальным свою волю. Иными словами, стремление к обособленности привело к тактике прямого действия.
8. Прямое действие
Стремление отмежеваться, которое я избрал темой данного этюда, можно охарактеризовать так: оно наблюдается всякий раз, когда какой-либо класс, сословие начинают питать иллюзии, что прочих групп как социальных реальностей не существует вообще или, по крайней мере, их существование не заслужено. Еще проще: страсть к обособлению это расположение духа, при котором мы чувствуем себя вправе ни с кем не считаться. Иногда к этому ведет чрезмерное самомнение, иногда — презрение к ближнему. В обоих случаях люди теряют понятие о своей ограниченности и невольно склоняются к мысли, что представляют собой нечто самодовлеющее. Ведь считаться с другими значит признавать если не их превосходство, то, по меньшей мере, необходимость cотрудничества, без которого немыслимо какое-либо сосуществование. В конечном счете нация это колоссальное сообщество индивидов, которые друг с другом считаются. Последнее не следует понимать, будто мы питаем друг к другу симпатию. Разве когда мы с кем-то ведем борьбу, этот "кто-то" для нас не существует? Ничто так не напоминает объятие, как рукопашная схватка.
Что ж, в нормальных условиях общественной жизни любой класс, желая добиться каких-либо благ, первым делом старается заручиться согласием остальных. Вместо того чтобы непосредственно приступить к удовлетворению своих потребностей, он считает необходимым достичь целей через механизм всеобщего волеизъявления. Иначе говоря, частное проявление воли проходит неблизкий путь сквозь волевые слагаемые всей нации и только так получает статус легальности. Подобные усилия убедить и получить от ближних право на частное требование и есть легальное действие.
Функция "считаться с другими" создает органы, обеспечивающие ее выполнение, то есть социальные институты, которые посредничают между людьми и группами, служа амортизаторами, смягчающими общественные отношения, способствуя национальной сплоченности.
Но класс, охваченный страстью отмежеваться, чувствует себя оскорбленным при одной мысли, что для достижения целей нужно прибегнуть к данным институтам и органам. Разве другие существуют? В конечном счете они — никто и ничто. Вот почему наши военные, аристократы, предприниматели, рабочие считают, что их оскорбили, когда приходится просить у парламента разрешения удовлетворить свои нужды. Это чувство в замаскированной форме выступает как презрение к политикам, но внимательный психолог не даст себя обмануть подобной видимости.
Наша история, как никакая другая, дала ярчайшие примеры презрительного отношения почти всех классов к политическим деятелям. Как будто это единственная социальная группа, которая, во-первых, не желает исполнять свой долг, а во-вторых, не обладает нужными для этого качествами. А иначе наши аристократы, Университет, промышленники, военные, инженеры, конечно же, представляют собой уникальные группы и институты, терпящие небывалый урон из-за роковой позиции политиков. Но если так, чем объяснить то странное обстоятельство, что такие исключительные избиратели упорно не желают сместить с постов столь нерадивых депутатов?
Вне сомнений, тут есть лукавство, поскольку ни одна из групп не смеет упрекнуть остальные в чем бы то ни было. Абсолютно все классы и сословия прозябают в немыслимом эгоизме, не говоря уж о бескультурье. И несмотря на это, они беспрестанно предъявляют друг другу претензии. Спору нет, нынешние политики — правдивое отражение пороков Испании. И однако, по мнению дальновидных и проницательных людей, не они — самое больное место нашего общества.*
[* Сейчас мы переживаем чудовищную экономическую катастрофу. И произошла она из-за тупости и непорядочности промышленников и банкиров. Можно ли сомневаться, что несмотря на некомпетентность и эгоизм политиков, финансисты, коммерсанты и промышленники дадут им сто очков вперед?].
Главной причиной (хотя, бесспорно, одной из многих) глубокого отвращения, питаемого обществом к политикам, по-моему, является лишь одна: политики воплощают необходимость считаться с другими для всех общественных классов.
Политиков ненавидят не столько как правителей, сколько как парламентариев, поскольку парламент — орган, обеспечивающий национальное сосуществование, заключая договоры между равными. Вот что приводит в тайное бешенство самые разные классы и группы. Еще бы! Подспудно питая к другим ненависть, глубоко презирая их, мы почему-то должны с ними считаться! Выходит, что единственным типом общественной деятельности, которая в настоящее время устраивает каждый класс, — это навязывание другим своей воли, или — прямое действие.
Термин, как известно, возник для обозначения определенной тактики рабочего класса, но, по правде, применим ко всему, что творится у нас в стране. С оговоркой, что уровень или интенсивность (прямого действия) зависит от силы того или иного класса. Рабочие решили применять эту тактику, просто доведя до логического конца свою страсть к обособлению. Порвав солидарные связи с обществом, они пришли к выводу, что прочие вообще не имеют права на существование. Ведь это — паразитические и, стало быть, антисоциальные элементы. Они же, рабочие, конечно, не просто часть общества, а целый социум, имеющий право на законное политическое существование. И коль скоро именно рабочие — подлинные хозяева общественной жизни, то никто и никогда не в силах помешать им взять свое. Тем самым непрямое действие — это договор с узурпаторами, с теми, кто лишен прав на законное существование.
Если из подобных рассуждений вычесть то, что принадлежит к чистой теории*,
[* Обособление рабочего класса берет начало в теории и, стало быть, представляет собой исторический феномен, в корне отличный от стихийного и страстного желания отмежеваться, наблюдаемого у прочих классов и групп в нашей стране. И поскольку мировоззрение рабочих имеет теоретический, или рациональный, характер (подобный геометрии или дарвинизму), то оно способно проявляться у всех народов, независимо от степени их сплоченности. Рабочее "отмежевание", таким образом, не наша национальная беда, в отличие от партикуляризма промышленников, военных, аристократов, чиновников].
и перевести подобные настроения их на алогичный и туманный язык эмоций, мы получим расположение духа, характерное почти для всех классов Испании.
9. Перевороты и заговоры
Как было сказано, прямое действие — это тактика, обусловленная непреложным стремлением обособиться, не считаться с другими. В свою очередь последнее, то есть нежелание считаться с кем бы то ни было — результат утраты интеллектуальной бдительности. Чем хуже зрение, чем уже жизненный горизонт, тем скуднее мир и тем выше готовность забыть о существовании ближнего.
Прямое действие как печальный итог умственной неполноценности дал первые исторические свидетельства уже где-то в XIX веке. Лично я, вспоминая о наших бесчисленных "переворотах и заговорах", постоянно ловлю себя на мысли, что они были подлинным прообразом тех самых процессов, которые ныне приняли столь небывалый размах.
Когда-нибудь обещаю познакомить читателей с моими давними заметками о психологии этих "заговоров". Сейчас назову только пару признаков данного исторического явления.
Все наши генералы и полковники, славные беспримерным мужеством и столь же беспримерным легкомыслием, отличались удивительной и неизлечимой закупоркой мозгов, поскольку исповедовали свою веру не как нормальные люди, а как маньяки или глупцы. Когда ненормальный или болван приходит к какому-то мнению, он непременно считает, что остальные смертные разделяют его убеждения. Подобные люди вообще не задумываются, что нужно приложить усилия и попытаться убедить в своей правоте остальных. А зачем? Довольно "бросить клич", высказать свое непререкаемое суждение, и всякий, кто еще пребывает в здравом уме и твердой памяти, обязан стоять за такую "идею" насмерть. Приблизительно так славные полковники и генералы пришли к изумительному выводу, что их "клич", раздавшись в одном гарнизоне, будет немедленно подхвачен всей Испанией.
Прямым следствием этого убеждения было легкомыслие. Заговорщики и не думали обеспечить себе поддержку и даже не подготовили надежные ударные силы. С какой стати? Восставшим и в голову не пришло, что придется всерьез воевать. Считая, что их точку зрения втайне разделяют все нормальные граждане, они, естественно, решили, что "клич" обладает магической силой. Они собрались не сражаться, а просто брать власть.
Не ошибусь, если скажу, что почти все политические движения последних лет отличались этими двумя признаками "переворотов и заговоров".
Предлагаемый разбор современного политического положения Испании будет неполным и даже предвзятым, если читатели решат, что стремление групп отмежеваться от общества породило жестокую классовую борьбу. Неужто в Испании найдется хоть один человек, готовый сражаться? К несчастью, все наоборот. Разобщенность, действительно, налицо, но и она могла бы сыграть положительную роль, если в один прекрасный день пробудила волю к борьбе и подвигла хоть кого-то достичь нового единения.
Есть избитая истина: чтобы зажечь свечу, нужно, чтобы она до этого погасла. Иначе сказать, чтобы прийти в боевое настроение, необходимо отдавать себе отчет, что сражение не выиграно. Боец смотрит на мир иначе, чем победитель. Кто всерьез собрался сражаться, для начала должен знать, что враг существует. Он силен, а значит — опасен, или же — с ним придется считаться. Вот почему опытный воин всегда старается заручиться широкой поддержкой и, употребив всю силу убеждения, всю диалектику, вложит в грядущее предприятие и жар души, и хитрость, стремясь собрать под знамя как можно больше верных людей... Тот, кто мнит себя победителем, естественно, поступает наоборот. Бездыханное тело врага осталось позади. Зачем тратить силы на уговоры и убеждения, зачем собирать войска? Наоборот, лучше избавиться от былых союзников, чтобы увеличить свою долю добычи и преспокойно прибрать все к своим рукам. Итак, прямое действие — тактика не воина, а победителя.
В любом из недавно оформившихся политических движений прослеживается общая черта: они возникли не для битвы, а для веры, что битва давно выиграна.
В 1917 рабочие и республиканцы сделали попытку начать свою ничтожную революцию, или переворотец. Июльское выступление армии подтолкнуло их к мысли, что настал подходящий момент... Для чего? Чтобы сражаться? Нет, просто взять власть, которая, словно никому не нужная вещь, валялась на дороге. Вот почему социалисты и республиканцы ни с кем не посчитались и не обратились с пламенным, свободолюбивым словом к нации. Они решили, что все желают того же, что они, и кликнули "клич"... в двух-трех кварталах двух-трех городов.
Чуть раньше возник "мауризм". Дон Антонио Маура наряду со многими удачными начинаниями совершил роковую ошибку: решился на "переворот". Это был "путчист" в штатском, коему взбрело в голову, что в Испании есть широкая масса (значимая и по количеству и по качеству), отошедшая от общественной жизни из-за отвращения к политической деятельности. Следующим шагом Дона Антонио было умозаключение, что упомянутая "нейтральная масса" разделяет его убеждения и ждет не дождется "твердой руки" вкупе с исконным католицизмом и пристрастием к вычурной прозе XVII столетия. А значит — достаточно было кликнуть "клич" и здоровая часть общества, воспряла бы ото сна. Чтобы достичь цели, не было лучшего средства, чем ввести обязательное голосование. Если же кто-то не разделял столь убийственной логики, на него просто можно было махнуть рукой, ибо речь шла о жалкой кучке отщепенцев и грешников! Словом, вместо того, чтобы их убедить, привлечь, исправить, следовало как можно быстрее от них избавиться, изолировав от общества. Короче — провести магическую черту, отмежевывающую козлищ от овец. Вот откуда знаменитая фраза: "Мы — это мы". И в лучшую свою пору Дон Антонио Маура даже не пошевельнул пальцем, чтобы как-то убедить неубежденных.
Долгие годы одиночества научили этого умного человека, что наихудшее в любом деле — тактика отлучения. Любые замыслы обязательно подразумевают сотрудничество всех граждан, поскольку лишь это поможет обрести им место в совместной жизни нации. Подлинные перемены победоносных революций опирались на самые широкие идеи. Напротив, любая пролетарская революция обречена на провал из-за нелепого стремления торжествовать — отлучая и исключая.
И грустно, и скучно наблюдать, как на протяжении долгих лет (в газетах, в проповедях, на митингах) царит упорное нежелание обращать неверных и идет диалог с уже давно прирученной паствой. Отсюда небывалое измельчание существующих групп мнений. Ведь ни одна не растет, не ширится. Наоборот, все хиреют на глазах. Ливанские "друзы" отвергали идею обращения, поскольку "верный" таков от рождения и пребудет им во веки веков. В этом смысле все мы — немного "друзы".
Нам не хватает высокого пыла бойцов, и, напротив, не занимать угрюмого высокомерия триумфаторов. Не сражаться, а побеждать — вот наше заветное желание. И коль скоро это невозможно, мы предпочитаем строить воздушные замки и "побеждаем" в беседе с друзьями в казино, в баре, в офицерском собрании или просто геройствуем наедине с собой, наслаждаясь игрой воображения.
Тот, кто действительно хочет, чтобы прекратился распад, и желает реальной победы, должен научиться считаться с другими и объединять усилия, "исключив всякое исключение", как учил Ренан.*
[* В этой связи мне хочется привести отрывок из моей статьи 1915 года: "Мы не можем отнести себя к какой-либо партии, поскольку все они расходятся только на словах и не отражают реальных различий мнений. Все нынешние партии нужно хорошенько перемешать, чтобы на их основе в будущем действительно возникли мощные политические силы". Журнал "Эспанья", № 1.].
Нынешняя разобщенность привела к одной любопытной особенности нашей общественной жизни, о которой следует сказать отдельно. Сейчас у всех и у каждого вполне достанет сил, чтобы разрушать и крушить (у военных, у рабочих, у тех или иных политиков) и, напротив, все и каждый бессильны сделать что-либо путное, даже просто обеспечить свои права.
В Испании найдется немало сил, каждая из которых в достаточной мере бессильна. Если их не объединить, нас не хватит и на то, чтобы подать нищему. Мне уже не раз приходилось говорить, что сущность политики сводится к простым пословицам о том, что словами сыт не будешь и что под лежачий камень вода не течет.
Но поскольку мы ничего не делаем и растрачиваем себя на пустую болтовню, можно вполне ожидать, что нас-таки забросают камнями.
|
|
|