link118 link119 link120 link121 link122 link123 link124 link125 link126 link127 link128 link129 link130 link131 link132 link133 link134 link135 link136 link137 link138 link139 link140 link141 link142 link143 link144 link145 link146 link147 link148 link149 link150 link151 link152 link153 link154 link155 link156 link157 link158 link159 link160 link161 link162 link163 link164 link165 link166 link167 link168 link169 link170 link171 link172 link173 link174 link175 link176 link177 link178 link179 link180 link181 link182 link183 link184 link185 link186 link187 link188 link189 link190 link191 link192 link193 link194 link195 link196 link197 link198 link199 link200 link201 link202 link203 link204 link205 link206 link207 link208 link209 link210 link211 link212 link213 link214 link215 link216 link217 link218 link219 link220 link221 link222 link223 link224 link225 link226 link227 link228 link229 link230 link231 link232 link233 link234

Интерактивная книга

От автора  |   Досье  |   Комментарии

Серов
Вадим
Васильевич


ПРИЛОЖЕНИЯ К КНИГЕ


Приложение 4 к гл. 5.
Версия ответа: дефицит русологии

1.
Традиции изучать Россию — в России нет.
Не сложилась такая традиция — знать самих себя.

Нет такой привычки у «власти».
Довольно вспомнить известные слова Андропова, сказанные им в 1983 году, вскоре после того, как он стал главой КПСС и, значит, главой страны: «Если говорить откровенно, мы еще до сих пор не изучили в должной мере общество, в котором живем и трудимся».
Позднее эта фраза вошла во всеобщий языковой оборот в виде крылатой фразы: «Мы не знаем общества, в котором живем».

«Не знаем».
Хотя до своего назначения на пост генсека Андропов проработал 15 лет председателем КГБ. И он по должности должен был бы знать то общество, в котором жил и работал.
А вот — не знал. О чем и сказал.

И что говорить тогда о Горбачеве?
Об этом незнании он даже не говорил — он его просто показывал. И примеров тому много. Будь то антиалкогольная кампания, будь то попытка «спасти Союз» — после того, как была лишена власти, как и морально, и идейно умерла единственная партия в «партийном государстве», каким был этот Союз. А это «государство» без партии существовать не могло просто физически.

Не могло потому, что она, партия и была этим «государством».
А Горбачев, оказывается, этого не знал. Очевидное-невероятное.

Нет такой привычки у интеллигенции — знать свою страну, самих себя.
Она не знает ответов на те вопросы, которыми она так любит задаваться — «Что делать?» и «Кто виноват?». Она упоминает эти вопросы лишь иронически — для того, чтобы сказать, что это суть именно «вечные русские вопросы» и ответа-де на них нет.
Русская интеллигенция не знает своей страны как собственно человека, в ней живущего. Какой он, каков его характер? Этого она не знает, это она не изучает. Она знает книжки, написанные на эту тему, но не сам этот характер, и многие её представители об этом и говорят (прим. 1).

Интеллигенция не просто не знает, она прямо признается в своем незнании — неспособности познать свою страну. И просит гуманитарно-интеллектуальной помощи в этом деле — из-за рубежа, как водится. И примеров тому тоже много (прим. 2).

Интеллигенция не просто не знает своей страны, но даже черпает в этом особенную радость — практически гордится этим незнанием.
Именно. Как принято читать известные тютчевские строки «Умом Россию не понять» и т. д.?
С явным пафосом, где явно звучит горделивая нотка: вот, мол, какие мы — «загадочные». И сами себя мы не понимаем, и никто нас не понимает. Вот такие мы.

Нет такой привычки у русского массового человека — знать себя, свое окружение, своих людей (народ), свою страну (что одно и то же), её прошлое и её настоящее (которое без знания прошлого не понять ибо настоящее есть результат прошлого). И это незнание протирается до самых крайних пределов, будь то самые азы пресловутой «духовности» (хотя бы русские народные сказки, теоретически, «известные» с детства) и самые простые из «вещного мира», окружающего человека также с самого что ни на есть детства.

Отступ. 1.
И поэтому он, например, не только послушно питается рассказами про Россию и русских, которыми его кормит русская интеллигенция, в данном случае, художественная (прим. 3), но он не знает даже своих собственно сказок — русских народных сказок.

Поэтому наш человек свято верит своей родной постсоветской интеллигенции, которые годами дразнит его сказкой про Емелю. Вот-де, тут, мол, весь культурный код русского человека и зашифрован — не зря же воспевает эта сказка «русскую лень», не зря же она «не учит труду» наших детей. Ну, вот «не учит» она и всё тут.
Хотя сказка про Емелю только одна, хотя русских сказок много (не одна), и есть другие сказки — и прямо противоположного свойства, да и с самой этой сказкой вовсе не всё так просто (прим. 4).

И поэтому наш массовый человек путается даже в знаковых вещах своего «вещного мира». Так, если его спросить, что является типичной русской народной игрушкой», он говорит (конечно же): «Матрёшка». Хотя она не является и ни игрушкой, и ни русской народной игрушкой, а на роль нашей типичной игрушки с куда большим основанием может претендовать совсем другое народное рукоделье, а именно… «чебурашка».
Сколь бы странным это на первый взгляд ни показалось (прим. 5).

Так, если спросить того же человека, что можно назвать «типичным русским музыкальным инструментом», то ответ будет вполне предугадываемый «на автомате», а именно: «Конечно, балалайка». Хотя это «конечно» с куда большим основанием можно отнести к … русской волынке. Сколь бы, опять же, это странным на первый взгляд кому-то ни казалось (прим. 6).
И т. д. и т. п.

И ведь ладно бы, если б нечего было знать или изучать. Так ведь очень даже есть чего.
В самом деле, разве, например, то, что называется национальным характером (или, точнее, характером массового человека), не важно?

Еще как важно. Недаром же еще древние греки говорили: «Характер человека — половина его судьбы». И всякий человек о том сам прекрасно знает — по личному же опыту.
Но если это верно для одного человека (а это верно), то это верно и для целого народа — в случае его «национального характера». Так что, куда уж тут важнее?

И ладно бы, если б этот характер был зыбкой, переменчивой сущностью, изучать который нет никакого смысла — сегодня он один, завтра другой. Так ведь нет же. Речь идет именно о постоянных, неизменяемых характеристиках русского человека, которые в таком, неизменяемом виде существуют буквально веками. Довольно только почитать заметки иностранцев о России и русских Московской Руси, как сходство прежде жившего русского человек и нашего современника бросаются в глаза. Такое ощущение, что и не было эти веков прошедших — мы имеем дело с четко очерченным типом массового характера.

Это именно массовый характер: он свойственен не всем русскими людям, но большинству. И потому это не национальный характер (слово «нация» подразумевает «все»), но массовый характер. И он есть в основе своей неизменяемая сущность (прим. 7).
Словом, тут точно есть, что изучать.

А вот — не изучают.
А если и встречаются попытки такого «изучения», то они таковы, что просто лишний раз напоминают — такого изучения нет (прим. 8). Не говоря уже о школе такого изучения, о научной традиции.

2.
Показательна «глубина» этого незнания.
Оказывается, что люди не знают не только самих себя, но своей страны — в самом буквальном смысле, страны как территории. Они не знают (или не сознают этого знания, не делают из него выводы — что одно и то же) даже её физической и экономической географии. И есть тому хороший пример.

Не так давно хитом продаж в литературном жанре «нон-фикшн» была книжка Андрея Паршева «Почему Россия не Америка». Она была очень популярной — читали её даже домохозяйки. И читали запоем, как современницы Пушкина (по его же словам) читали едва вышедшую из печати карамзинскую «Историю Государства Российского». И эта книга Паршева остается популярной по сию пору — на её ссылаются, её цитируют, люди строят свои рассуждения на основе её тезисов и выводов.
То есть, люди всерьез хотели узнать, почему Россия не Америка.
И узнали.
Что же «такого» сказал Паршев, что это вызвало такой ажиотаж?

Он сказал, что отличие России от Америки в том, что зимой в России — холодно. Куда холоднее, чем в Америке.
Он сказал, что зима в России долгая и холодная.
И это есть то главное, что он имел сказать и что он сказал.
Всё остальное — выводы, которые очевидным образом следуют из этого главного и очевидного тезиса.

Отступ. 2.
Например, что следует из того, что зима холодная?
То, что в этом случае производственные помещения надо строить иначе, чем в Калифорнии — надо делать мощный фундамент, толстые стены, думать об отоплении этого помещения, и т. д. и т. п.
А всё это, понятно, требует энергии, то есть, денег.
Значит, товар, который в этих «фундаментальных» и теплых цехах будет производиться, будет объективно дороже того товара, который делается в США, где тепло и без отопления. Их столица Вашингтон находится на широте Ташкента, а филиалы многих американских компаний — на Филиппинах.
Словом, всё тут ясно, всё очевидно.

То есть, что нового сказал Паршев?
Ровным счетом ничего.
Спрашивается, разве русские не знали, что зимой у них холодно?
Знали.
И разве трудно было сделать вышеприведенные выводы из этого простого знания?
Нет, не трудно.

Так в чем же дело, почему такой ажиотаж?
Только в том, что он вслух сказал о том, что и так все вроде бы знали. И, в то же время, не знали. Потому что личное знание отдельного человека не было общим знанием. А когда люди массово прочитали одну и ту же книжку, то прочитанное ими стало именно массовым знанием. Оно стало общим и, что важно, бесспорным знанием. Оно стало фактом массового сознания. И оно стало массово же и сознаваться таким фактом. Именно. То есть, тут стал работать известный аргумент: «Это знают все». Или так: «Да кто же этого не знает?».
Это был массовый опыт самопознания.

И неважно, что итог этого опыта свелся к тому, что дважды два — четыре.
Главное, что теперь это знают все, что теперь в этом никто не сомневается.
Теперь это «четыре» — точно установленный факт. Он освящен и популярной книжкой, и массовым чтением, и массовым мнением.

Почему же это «дважды два» прозвучало в России «откровением», интеллектуальным «прорывом»?
Как раз потому, что нет традиции изучать самих себя.
Как раз потому, что не было прежде такой практики — говорить по факту, о том, что есть на самом деле, без идеологий, «измов», долженствований и прочего.
Это оказалось волнующей новинкой — сказать, какая Россия есть, хотя бы и в части её климата. Даром, что все вроде и так всё знают. И знают с самого детства — с таким интересом слушают сводки погоды, как будто (как заметил Фазиль Искандер), завтра все, как один, пойдут в лес на многодневную охоту. И тем не менее.
Отсюда такая реакция на эту книжку. Почти фурор.

И ведь это — только география. Что же говорить о других, более важных и более тонких, более «политичных» вещах — таких, как характер, как культура, как отношения к самому себе, к своей стране (к этой самой географии) и друг к другу? Тем более, что последнее тут вообще самое важное.
Понятно, что книжки на эту тему был бы русскому массовому человеку не менее интересны.
Только вот нет их. Нет, иначе говоря, руссологии.

И она должна была бы быть, и она была бы объективно востребована (опыт Паршева это показывает). Да только вот беда — нет её.

3.
«Карамазовщина» есть (прим. 9), а знания — нет.
И это многое объясняет.

Например, это объясняет, почему в России всё происходит именно так, как происходит. А не так, как хотелось бы.
Есть тому, конечно, много причин, но одна из них эта — непонимание.
Оно и причина, и важнейший в России субъект действия (как и бездействия, понятно, которое тоже есть форма действия).
Именно важнейший.
Потому что это не физический субъект (как, скажем, чиновник), а метафизический — тот, что в голове живет. И руководит незаметно для самой этой головы и ею, и телом, что под нею, и массой этих тел. И определяет многое — и русскую жизнь, и русскую «политику».

Именно: это непонимание — важный аctor, «действующее лицо» русской жизни и «политики».
И оно — повсюду. Оно говорит (в лице авторитетного «политолога») с экрана телевизора, со страницы газеты, в разговорах людей друг с другом. Оно же кричит на улице — в лице того же, скажем, «скинхеда» и ему подобных. И оно порой просто приходит в бешенство — от самого же себя, оттого, что «ничего понять невозможно». И тогда происходит то, что происходит. Когда, скажем, те же «скинхеды» начинают бить всякого рода «черных».

И понятно, почему это происходит. Потому что этим людям — непонятно.
Потому что они чувствуют, что всё идет «не туда» и не так — не так, как надо, не так, как правильно. А почему это происходит, как сделать, чтобы было «правильно», они не знают. Им — непонятно.
Они не знают причины, почему так происходит.
И от отчаяния («что-то же делать надо» — они же молодые, нетерпеливые, хотят действовать здесь и сейчас) они бьют по голове следствие. Одно из многих следствий одной причины.

А это «битие» — бессмысленно. Как и такое бытие.
Потому что следствие — это только следствие.
Потому что оно — не причина, которая так и осталась неувиденной, неназванной, непонятой.

Например, это объясняет, почему Россия есть «страна неизвлеченного опыта» (Мамардашвили) или «страна невыученных уроков» (прим. 10).
Потому что нет такой привычки — извлекать уроки.
Потому что (и это главное) делать это некому и негде жить этому знанию — извлеченным урокам.
Некому его хранить, приумножать и использовать.
Некому.

Например, это объясняет, почему русский народ (Россия) есть народ традиционно «многострадальный».
Потому что незнание или непонимание мало кого делает счастливым.
И т. д. и т. п.

Отступ. 3.
Многое становится особенно наглядным, если уподобить страну одному-единственному человеку. Это хорошо проясняет русскую «многострадальность».
Ведь что есть первое условие человеческого счастья?
Оно выражено в известном завете «семи великих мудрецов» Древней Греции — «познай самого себя». То есть, пойми, кто ты, что ты, в чем твои слабые и сильные стороны, чего ты хочешь. И в этом случае путь к счастью окажется и яснее, и короче.
Можно рассуждать и от противного. Представим себе некоего взрослого человека, который не может ответить на эти вопросы. Он не знает, почему у тебя всё выходит так, а не иначе, он не знает, чего он хочет, зачем он живет. Именно: не знает. И потому он «ищет смысл жизни».
Этот человек, конечно, жалок. И, конечно, «многострадален».

А если тоже самое происходит со страной — то есть, с её людьми, и «в массовом порядке»?
Немудрено, что о России принято говорить не иначе, как «многострадальная Россия».

Почему она такая?
Если убрать сугубо внешние факторы (войны и т. п.), то часть (и немалая) ответа на этот вопрос будет выглядеть так. «Многострадальность» эта — от непонимания.
Она «многострадальна» по причине собственной «карамазовщины» — незнания самой себя. Люди не понимают, что и почему в их стране происходит, откуда берется дурное, куда уходит хорошее (вроде ведь было, и вот — ушло), как избыть дурное, как сохранить и «нарастить» хорошее.
Потому и жизнь оказывается такой странной, неуютной, устроенной явно «не по уму».
Не говоря уже о сердце, душе и прочем.

Привычки изучать Россию (русских, то есть) — в России нет.
Есть, соответственно, незнание, непонимание или ложное знание (что равно незнанию).
Поэтому вокруг столько разговоров о «русских парадоксах», «тайнах» и «извечных русских вопросах», на которые люди вечно ищут ответы и не могут найти.

Но никаких парадоксов, тайн и вопросов нет. Чтобы убедиться в этом, надо лишь увидеть очевидное и назвать его по имени. Все тайны тогда развеются одномоментно.
А кто говорит о «парадоксах», тот просто невольно лжет. И говорит тем самым о своем незнании своей же страны. Или самого же себя.
Всё в России именно так, как и должно быть — в наличных условиях.
«Всё действительное — логично». И наоборот. Гегель прав, конечно.

Отступ. 4.
Когда-то Герцен горячо поспорил с Белинским по поводу одной гегелевой формулы, известной в России в известном же виде — «всё разумное действительно, а всё действительное — разумно».
Понятно, что такое гегельянство «первого русского интеллигента» Герцену не понравилось.
Выходило, что и самодержавие (зависимость миллионов людей от воли одного человека) — вещь очень разумная. А это как раз очень и очень противоречило чувству элементарной рациональности или разумности. И посему поспорили эти люди крепко.

А спора не было бы, если бы эту формулу перевести так, как это самое чувство просит: «Всё действительное — логично, а всё логичное — действительно». И тогда эта формула подходит к России очень точно. И описывает многое, и многое же объясняет — снимает многие вопросы.
Именно так: всё логично в России, имеет логическую природу.
И сама Россия есть страна не «загадочная», но очень логичная.
Всё в ней логично, естественно и закономерно.

*
ПРИМЕЧАНИЯ
Прим. 1.

«Самый авторитетный аналитик книгоиздания и чтения в России» («Новая газета») социолог Борис Дубин из Аналитического центра Юрия Левады так говорит о том, что «родила» русская интеллигенция в «перестроечное» время, когда она получила возможность свободно говорить и писать («Новая газета», № 50, 2005 г.):
«Ситуация эпохи гласности… Она была счастливейшей эпохой для пишущих и для читающих. Но совершено ненормальной она была!
Она вывела на поверхность готовые тексты. Готовые смыслы. 1920-1930-х годов. В лучшем случае — 1960-х.
Не мы их продуцировали. Предполагалось, что следует только донести их до народа. Главное было — поднять и донести!
Но ведь не было новых точек зрения: на интеллигенцию, на народ, на прошлое, на будущее, на Восток, на Запад. А эти понятия радикально изменили содержание со времен Бердяева или Георгия Федотова.
Людей, сумевших отрефлектировать изменения, почти не слышно».
И далее он же и там же: «Национальный характер… Мы явно не можем трактовать ни по Достоевскому, ни по Бердяеву, ни по Солженицыну, ни по Шаламову. Но каков он в 2005 году?»
Это интервью, данное Дубовым «Новой газете», названо характерно — «В числе прочего Россия перестала производить смысл».

Прим. 2.
Один из этих примеров.
Известно, что русская интеллигенция делит себя на два лагеря — на «демократов» («либералов») и на «патриотов» («державников»), которые кучкуются, в частности, вокруг газеты «Завтра».
Что тут интересно?
Всё это, вроде, разные люди, но они едины между собою в одном — в своем непонимании, что в стране происходит и почему.

Так, газета «Завтра» (№ 14, 20006 г.) публикует интервью с иностранными гостями — авторами «философского бестселлера» (так «Завтра» оценила их сочинение под названием «Империя») Тони Негри и Майклом Хардтом. Корреспонденты «Завтра» беседуют со знатными иностранцами и задают им такой вопрос: «На протяжении последних пятнадцати лет мы наблюдаем в России своего рода парадокс свободы слова: когда она появилась, то выяснилось, что многим нашим мыслителям нечего сказать своей стране. Они так и не ответили на основные вопросы русской жизни: как называется наша страна; в каком обществе мы живем; как мы должны обращаться друг к другу, случилась катастрофа номинации: товарищ, друг, господин или гражданин? В этом смысле интеллектуалы оказались не готовы артикулировать социальную реальность. Может быть, вы окажете нам "гуманитарную помощь", поможете ответить на накопившиеся вопросы?».

На этот вопрос один из авторов книжки Тони Негри отвечает очень логично (хотя, наверное, и обидно для «патриотически настроенных» русских интеллектуалов. Он говорит, что это незнание имеет место быть «в стране, с громадной военной мощью, с атомными бомбами, у которой спутники летают над миром, с огромным количеством природных ресурсов. Россия — это ведь не Молдавия какая-нибудь… И здесь никто не в состоянии ничего сказать? Это очень странно. Если, интеллектуалы нечего существенного не говорят, то кто же они тогда? Значит ли это, что они не способны на обобщение, на абстракцию, на решение?».

Прим. 3.
В самом деле, что современный русский массовый человек знает о прошлом России, о людях, о человеческих типах, которые тут раньше жили?
Только то, что русские писатели ему о них рассказали.
Вместо истории у русского массового человека — литература. И эта литература, знание художественных текстов, впечатления от них заменили людям собственно знание.

В самом деле, что для такого человека, скажем, русский офицер былых времен?
Каким он был на самом деле, он не знает. И все свои знания о нем он черпает из русской литературы, этот офицер для него — лишь художественный образ (полковник Скалозуб, майор Тушин и т. п.).
Что такое русский мужик, крестьянин для современного массового человека?
Это толстовский Платон Каратаев, это некрасовские герои из поэмы «Кому на Руси жить хорошо».
Что такое русский священник?
Это пушкинский «поп-толоконный лоб», знакомый с детства, это перовское «Чаепитие в Мытищах».
Русский помещик?
Это гоголевские образы, это Обломов.
Что такое русский купец?
Это Дикой и прочие образы Островского — читали, проходили, спектакли видели. «Один в четырех каретах поеду», «ндраву моему не препятствуй» и т. д. и т. п.
Русский интеллигент?
Это различные чеховские образы. Да и сам Чехов, отчасти.

И эти выдуманные образы (литература ведь) давно и прочно заступили место русских реальных исторических типов. И когда кто-то пытается рассуждать о русском характере, душе и русских вообще, он вполне серьезно оперирует именно этими выдуманными образами и цитирует Толстого, Достоевского, Тургенева.
То есть?
То есть, вместо реальности и знания о ней — выдумка.
А как эта выдумка может помочь пониманию русской реальности — прошлой и настоящей?

Да никак не может.
О чем иные литературные критики пишут, как это делает, например, Станислав Рассадин в своей статье о Пушкине «Наследника нам не оставил он» («Новая газета», № 10, 2005 г.): «…Наша литература (что ей, разумеется, не в упрек), придумала нас, изображая наследниками Карамазовых-Каратаевых, Болконских-Безуховых, в то время как мы… Какие?
Да уж, по крайней мере, не нечто, четко определимое. Не европейцы, готовые для вхождения в Европу; не евроазиаты, которые туда ни ногой; не народ, созревший для демократии; не поголовно возжаждавшие тоталитаризма; не ксенофобы, но и не носители «всемирной отзывчивости», как нам польстил Достоевский, — сам, увы, ксенофоб. А те и такие, кого страшная наша история, пошедшая вопреки Пушкину, словно ему назло, поставила и оставила на распутье. Где и стоим».

Прим. 4.
Русские часто упрекают иностранцев в том, что те мыслят о России и русских стереотипами — якобы по русским городам медведи гуляют, в Москве всюду мафия, русские круглый год носят ушанки и «по вся дни» пьют водку. Все, без исключения.
Понятно, что массовый русские человек обижается на такие нелепости.

Но что интересно: сам это человек похож на этих иностранцев — тоже мыслит стереотипами. И о самом себе же.

Например, в начале 90-х, когда русская интеллигенция заговорила о «строительстве капитализма» (сейчас-де будет у нас всё хорошо и правильно, как «Огонек» и писал), многие вспомнили о русских народных сказках.
Оттого-де «капитализм» у нас не получается хороший и правильный, что не тому эти сказки учат.
Не учат-де они труду, предпринимательству, инициативности и прочему, но учат-де сидеть на печи и надеяться на то, что всё сделается само собою — «по щучьему велению». И в доказательство своих слов «разоблачители» приводили сказку, где повествуется о ленивом Емеле, сидящем на печке да уповающем на волшебное, «щучинное» слово. Вот, говорили эти исследователи русского фольклора, русские такие потому, что у них все сказки такие — труду не учат. Отсюда-де все проблемы.

И многие этим обличениям поверили, тем более, что все эту сказку хорошо знают — читали, мультфильм видели, кино тоже. И, когда заходил тогда разговор о русском менталитете, то на этого Емелю многие ссылались как на «железный» аргумент. Вот-де какие русские. И такие они все.
И такие они потому, что на таких вот «нерыночных» сказках воспитывались.

Но разве таковы именно все русские?
И, соответственно, о сказках. Разве таковы все русские сказки?

Нет, конечно. Есть и другие, и их много. И они мало похожи на эту, Емелину сказку.
Но именно она, одна эта сказка затмила в массовом русском сознании все прочие. Люди искренне поверили, что Емеля — это главный герой русского фольклора, а сказка про него — это главная русская сказка.
Хотя, наверное, и они читали, и им читали в своё время и другие сказки.
Тем не менее, их они словно забыли напрочь.

А есть именно другие сказки — и прямо противоположного смысла, и другого «поучения».
Есть, например, сказка «Летучий корабль», которую можно найти в любом сборнике самых известных русских сказок, и часто под одной обложкой вместе с тем же «Емелей» (каноничное название — «По щучьему велению, по моему хотению»).
Главный герой этой сказки — «тихий, смирный да работящий» Иван Запечный, который «и с отцом в поле работал, и матери помогал по дому управляться, за гулянкой не гнался», но «вставал раньше всех, а ложился последним». Однажды он решил откликнуться на царский призыв построить летучий корабль. По дороге он встретил одинокого старика, поделился с ним последним, и получил взамен ценный совет, как построить дивный корабль — «паруса шелковые, мачты серебряные». Потом, уже летя на этом корабле к царскому дворцу, Иван встретил других стариков-мастеров своего дела — Слыхало, Стреляло, Скороход и Мороз Морозович. Он приветил этих «пенсионеров», дал им место на своем корабле, дал и работу, которую они, сообразно своим способностям, просили, да с их помощью и женился на царской дочке.

Чем плоха сказка?
Отличная сказка.
«Учит» и труду, «учит» ценить и профессионализм и профессионалов, «учит» солидарности и командному духу. Она «учит» гармонии разных возрастов (старость знает, юность может), «учит» уважать старость, «учит» благодарности. И идеологии «личного успеха» она учит тоже, если не то пошло. Ведь женился-таки Иван Запечный на царской дочке.
Разве не актуальна такая сказка? Очень актуальна.

Есть, например, и такая сказка, как «Семь Симеонов, семь работников».
Было семь братьев Симеонов, семь мастеров, сем «высоких профессионалов». Один — кузнец, другой — хлебороб, третий — мореход и т.д. И все за свое мастерство были взяты царем к себе на службу. Кроме одного. Того, что был по профессии — «плясун-певец, да на дуде игрец». Его вышибли с царского двора прочь — по наущению злого воеводы, который царю нашептал: «Работнички нам надобны. А плясуна-игреца вели прочь прогнать. Такие нам ненадобны. Только зря хлеб едят да квас пьют».
Но в итоге этот «деятель культуры» спас царя от воеводы предателя, своих братьев — от казни. А сам, как герою и положено, женился на царской дочке — на Елене Прекрасной.
Чему «учит» эта сказка?
Тому же самому — солидарности, «концерту профессий», среди которых неважных нет.
Учит она и тому, что польза может быть и от «работников искусств» (если говорить только пользе прямой и непосредственной).
Разве не актуально такое «научение»? Очень актуально.

Да и с самим Емелей не так всё просто.
«Не учит сказка труду»?
Так она вовсе и не про это, а про благодарность — она благодарности «учит». О сказке надо судить по смыслу, который в неё сказочники вкладывают. Отпустил Емеля щуку в воду, не стал её губить, и она его отблагодарила — доброе дело не наказывается, а вознаграждается. Должно, по крайней мере, вознаграждаться.
Вот этому и «учит» эта очень «экологичная» сказка. Что тоже неплохо.

А плохо тут другое.
Плохо, когда за одним деревом (одной сказкой) леса не видят (всех прочих сказок).
Плох этот тоталитаризм мысли, стремящийся к точке, когда весь мир русских сказок сводят к одной-единственной сказке.
Плохо, когда всех русских людей в рамки одного-единственного образа загоняют.
Плохо, когда русские же люди сами про себя говорят сущую ложь.
А эта ложь звучит всякий раз, когда звучит это «все» (все-де русские такие).

Прим. 5.
В самом деле, и «русскость», и «народность», и «игрушечность» матрёшки весьма условна.
Хотя бы потому, что она вовсе не игрушка — дети ею не играют. Это — сувенир, как известно. Как сувенир она родилась, как сувенир (пример тому Арбат и прочее) она живет. И сделали её тоже из сувенира — подарка из Японии.

В самом деле, как она родилась?
Была такая дама — Мария Мамонтова (её муж Анатолий был братом известного мецената Саввы Ивановича Мамонтова). И она держала 90-х годах XIX века в Москве магазин «Детское воспитание» — магазин игрушек и развивающих игр.
И вот кто-то принес Марии Мамонтовой забавный «подарок из Японии» — фигурку тамошнего мудреца Фукуруджи. Она была устроена по принципу, который позднее стал называться «принципом матрешки». То есть, внутри одной полой фигурки была другая фигурка этого старца, в той — третья. И т. д. Тут была понятная японская символика — речь шла о физическом теле мудреца и разные его воплощениях, соответствующих уровне его «просветленности». Отсюда и это набор фигур одного и того же человека.

Это принцип показался Мамонтовой интересным и она решила сделать нечто подобное этой японской «игрушке», но в модном тогда «русском стиле». Что и было сделано.
Работавший при этом магазине токарь по дереву Василий Звездочкин выточил набор фигурок по эскизу художника Сергея Милютина, а тот расписал их. Так родилась «матрешка» — фигурка русской крестьянской девочки с черной курицей под мышкой. Поскольку это была маленькая девочка, её назвали не полным и «типично крестьянским» именем Матрена, но уменьшительно-ласкательно — Матрёшка.

Это образец попал в Абрамцево, имение Саввы Мамонтова, жена которого старалась развивать русские народные промыслы и организовала вокруг себя целую артель мастеров по дереву («абрамцевские шкафчики» и т. п.). Сначала матрешку пустили в серию эти мастера, а потом её производство перешло в соседний город Сергиев Посад, где её стали делать тамошние кустари. А когда в 1900 оду году открылась Всемирная выставка в Париже, то эта матрешка была показана в отделе народных промыслов Русского павильона. Французам она очень понравилась — они сочли её «типично русской игрушкой» и отличным сувениром из России.
И таковой она остается, как известно, и по сей день.

Но она — не игрушка.
И тем более, она — не «старинная русская народная игрушка».
Этому "сувениру из России" не многим более 100 лет.

А если искать собственно русскую игрушку — и народную, и старинную, то её долго искать не надо. По крайней мере, по имени своему — она известна всем.
Это — чебурашка.

Но это не тот непонятный зверек из мультфильма, которого Успенский назвал этим именем.
Это та игрушка, которая известна сейчас под именем «ванька-встанька» (он же — «неваляшка»).
А в старину именно его называли чебурашкой, что в словаре Даля и отражено. И понятно, опять же, почему, этот ванька-встанька есть вместе с тем и чебурашка. Потому что он всё время «чебурахался» (его, точнее, «чебурахали») — падал, но всегда вставал на ноги.

Но потом собственно чебурашку забыли, теперь знают лишь одного чебурашку — лопоухого «подарка из Африки», известного по мультфильму. И, когда нашими олимпийцам решили вручить в руки «типично русский сувенир-игрушку», то дали им именно этого плюшевого зверька «от Успенского». И на Олимпийских играх в Афинах, Турине и Пекине русские олимпийцы прижимали к себе именно этот «счастливый талисман» — придуманного писателем лопоухого зверька с грустным глазами. Того самого, что не то что бегать-прыгать, но даже и сидеть самостоятельно не может — всё время чебурахается.

Хотя, понятно, что в собственно народной чебурашке собственно спортивного духа куда больше — она падает, но всегда встает на ноги. Что очень актуально, и не только в чисто спортивном смысле. Упал, Ваня? Вставай, Ваня.
Куда уж актуальнее.

Прим. 6.
В самом деле, как обычно рассуждают? Вот балалайка — это «типично русский инструмент», самый что ни на есть символ России и всякой русскости. А вот волынка — это, конечно, «типично шотландский инструмент». И к России он не имеет никакого отношения.
Так рассуждают многие.
И рассуждают, конечно, неверно.

Потому что и та, и другая родились как концертные инструменты практически одновременно, в конце XIX века. Более того, некоторое время они звучали одновременно на одной и той же сцене, выступали буквально дуэтом.
Ведь как и почему балалайка стала тем самым, общеизвестным инструментом, символом России?

Только благодаря одному-единственному человеку — Василию Васильевичу Андрееву, русскому музыканту, энтузиасту народной музыки. Если бы не он, той балалайки, которая всем известна, просто-напросто не было бы.
Он услышал звучание прототипа этого инструмента (он же «бренька», он же «балабойка»), оно ему понравилось, он отнес образец гитарных дел мастеру и попросил довести этот прототип до ума. Что и было сделано.
И уже в 1888 году с большим успехом начал свои концерты андреевский оркестр балалаечников.

И что характерно: с этим оркестром нередко выступала и некая госпожа Вольская, такой же энтузиаст возрождения русской народной музыки, как и Андреев. Но если он «сделал» русскую балалайку, то она «сделала» русскую волынку, пройдя тот же самый, андреевский путь — нашла прототип, довела его до ума, сделала концертный вариант русской волынки. Её выступления пользовались большим успехом тоже — она выступала и соло, и с оркестром Андреева, ездила с гастролями по России, выступала за рубежом. Словом, всё было хорошо. И, казалось, были у госпожи Вольской все основания повторить успех Андреева, а у волынки — стать «типичным русским инструментом».

Но волынка им не стала — в отличие от «русской балалайки» Андреева. Сейчас забыта и сама госпожа Вольская, и её попытка возрождения русской волынки. Так крепко забыта, что само выражение «русская волынка» дивит сейчас многих.
Хотя, повторимся, госпожа Вольская стала делать концертный вариант русской волынки или «возрождать русскую волынку» (это тут — одно и то же) только и единственно потому, что она справедливо полагала её и истинно, и исконно народным русским инструментом. И уж точно никак не меньше — никак, как минимум  — народным, чем пресловутая балалайка. И уж, безусловно, более древним (соответственно, опять же, «более исконным»), чем последняя. Безусловно.

И тут, что касается исконности-народности нашей волынки (как и во многих других вещах), есть смысл прислушаться к «нашему всему», к Александру Сергеевичу Пушкину. Как и положено «нашему всему», но успел сказать своё слово или сделать важное свидетельство по многим важным предметам, в том числе, и по этому, музыкальному.
Например, есть у него такое сочинение — «История села Горюхина», где он под видом этой сельской истории отчасти описывает и историю России в миниатюре (недаром само это село там не раз даже именуется отдельною «страною»). Как мы знаем, эта горюхинская летопись есть самое зерно той идеи, которую потом так «вкусно» разовьет Салтыков-Щедрин в «Истории одного города».
(Как видим, Пушкин не только при своей жизни снабжал своих коллег-литераторов интересными сюжетами, как это было с Гоголем и идеей его «Ревизора», — делал он это и посмертно).

Так вот, в чем тут беда?
А в том, что эту «Историю села Горюхина» в школе не «проходят», а из взрослых людей читают только пушкинисты и литературоведы. А было бы иначе, то наши юные любители шотланско-ирландской волынки, что тужат об отсутствии у нас «русской волынки» (есть-де у нас одна пошлая русская балалайка), были бы отчасти утешены, потому как есть там у Пушкина такие, например, характерные строки: «Музыка была всегда любимое искусство образованных горюхинцев; балалайка и волынка, услаждая чувствительные сердца, поныне раздаются в их жилищах, особенно в древнем общественном здании, украшенным ёлкою и изображением двуглавого орла».
(А это «общественное здание» — тут, понятно, кабак, отличительным признаком которого была еловая ветвь, прибитая ко входу, отсюда и его бытовое прозвище — «Ёлкин». Соответственно, «пойти к Ёлкину» и т. д.).

Итак, как видим, «балалайка и волынка» тут идут парой, равноправно, как «типичные русские народные инструменты». О чем и речь.

И, всё-таки. И всё-таки.
Почему ж так вышло-то с «возрождением русской волынки»? Балалайка преблагополучно возродилась — до глобальной, сувенирно-интуристовской, глянцевито-молодцевато-чечеточно-кабаретной пошлости («А вот он, русский Ванья, со своей льюбимой балалайкой!»), а волынка — нет?
Тому есть много причин.

Во-первых, успех энтузиастов возрождения народной музыки зависел от русской интеллигентной публики (она тогда особенно увлекалась «народностью»), а её сознание, видимо, не могло вместить в себя сразу две новинки одновременно.

Во-вторых, балалайка — инструмент камерный, вполне пригодный для закрытых залов. А волынка — другое дело. Этот инструмент, как показывает её известное всем использование (военные оркестры т. п.), требует открытого пространства. А госпожа Вольская механически копировала Андреева — выступала именно в залах, в чужой среде для этого «пленэрного» инструмента. Ему там было трудно прижиться. Вот он не прижился. Всё логично.

Можно тут, видимо, привести свои и «в-третьих», и «в-пятых».

Но отдельно надо сказать об истории этого инструмента на Руси, чтобы поставить все точки над «i» касаемо этой пресловутой «исконности».
Что вобще дает нам право о ней говорить?
Понятно, что. Это самое время его существования — его «древность».
А этот критерий работает именно в пользу русской волынки. Она, безусловно, древнее балалайки.
Когда на Руси впервые стала упоминаться балалайка?
В петровское время, в начале XVIII века. И тогда еще не все были уверенны в её и «исконности», и «русскости», в том числе и сам Петр Первый.

Так, в 1715 году он устроил шутейную свадьбу одно из своих приближенных, постоянного участника его увеселений, так называемого «князь-папы». Приказал всем гостям придти на праздник в костюмах народов, тогда населявших Россию. При этом каждый гость должен был иметь в руках музыкальный инструмент, типичный для того народа, чей костюм это гость надел. И подробную роспись этих инструментов по костюмам (по народам) сделал сам царь.
И что характерно: балалайку он отписал… калмыкам.
Видимо, царь полагал, что это был «типично калмыцкий инструмент».

Иначе обстоит дело с волынкой.
Так, в Радзивилловской летописи есть миниатюра под названием «Игрище славян-вятичей». Там изображен человек, играющий на волынке. А этот, заметим, экземпляр летописи относится к XV веку.
Да и сам язык говорит в пользу и древности, и исконности этого инструмента.
В самом деле, довольно вспомнить известные слова и выражения — «волынка», «волынить дело», «тянуть волынку» и т. д. Что это такое?
Это всё русские слова — и слова, рожденные в самом народе. И существуют такие выражения давно. А родились бы они, коли не было бы для этого повода — собственно волынки?

Нет, конечно. Если бы её не было, не было и самого такого названия. Её называли бы иначе, по-иностранному, скажем, «бэгпайпом», как именуют свою волынку англичане. Называют же сейчас в России иностраннорожденный саксофон саксофоном. Та же история была бы и с "бэгпайпом". А как иначе? Всё логично: инструмент иностранный, завозной, собственно русского названия для него нет, значит, и зваться ему по-иностранному же.
Но с волынкой-то — всё иначе. Волынка — она волынка и есть. Что показательно.
И она, соответственно, — волынит. Как ей и свойственно.

И опять же об языке, именах и именованиях.
Слово «скоморох» всем известно. Но это слово заемное, пришло к нам из Греции, вместе с церковной литературой. И изначально оно звучало так — «скоммарх». Как видим, есть тут знакомое еще по «олигарху» это «арх». А это «арх» происходит от древнегреческого слова «архэ», которое обозначает «власть». То есть, слово с окончанием на «арх» обозначает человека власти — «властителя». А в данном случае, речь идет о «властителе над смехом», то есть, того, кто умел вызывать у людей смех.
Это и есть значение слова «скоммарх».

Вопрос: а есть ли у «ученого» греческого слова «скоморох» русские синонимы?
Конечно, есть, коли есть само это явление, коли оно было и до появления на Руси ученых греков.
И эти синонимы хорошо известны по древнерусской литературе. Это, конечно, и «смехотворцы», и «плясуны», и «игрецы», и «свирцы».
А также — «волынщики».
Именно это слово было одним из популярных названий русских скоморохов.
И понятно, почему.
Потому что их любимым инструментом была именно волынка.
И, опять же, понятно, почему.
Потому что она была очень удобна для этих «игрецов» и «смехотворцев». Ведь её устройство таково, что у человека нет необходимости постоянно дуть в дуду волынки — для этого есть специальный козий мешок (отсюда и второе название русской волынки — «коза»). Так один и тот же человек мог быть одновременно и «игрецом», и «певцом». То есть, он мог одновременно и петь, и шутить, и аккомпанировать себе на игрою на волынке.

Словом, что такое волынка?
Это древний русский музыкальный инструмент — и народный, и профессиональный. Он жил в самом народе, им пользовались музыканты-профессионалы, каковыми были, конечно, наши скоморохи.
И последнее обстоятельство, кстати, объясняет, почему её пришлось возрождать госпоже Вольской.

Этот инструмент был практически уничтожен царем Алексеем Михайловичем.
В 1648 году «тишайший» царь издал так называемый «указ против скоморохов», а потом, вдогонку ему, еще десяток указов того же рода. Скоморохи ведь к тому времени стали полноценной профессией. Они не ходили колесом при царском дворе (это делали шуты царские, кк привычно принято думать про собственно скоморохов) — они работали на широкую публику. Они селились в своих, профессиональных слободах (как это они делали пушкари, ткачи или оружейники) и ездили с гастроли по русскими городам и весям.
Кто они, собственно, были?
Это были именно «эстрадники», «мастера разговорного жанра» — они смешили и развлекали народ. Как ни это делали?
Ясно, что делали они это так, как это делается и сейчас. Были шутки и про тещу, конечно, и «про власть», и «про попов», которые были неотъемлемой частью этой «власти».

Понятно, что всё это «властям» светским и церковным не нравилось.
Тем более, что были случаи, когда эти «звезды эстрады» того времени становились народными вождями — возглавляли порой городские восстания.
Понятно, что было решено всё это «прекратить».

И прекратили. Было велено этих скоморохов выбивать из городов вон, а их «бесовские» инструменты «имать» и жечь на кострах. Что и было сделано.
То есть, весь русский профессиональный музинструментарий погиб на этих кострах. По сути, это была катастрофа своего рода. А что обычно при этих катастрофах происходит?
Сложные организмы погибают, простейшие выбивают или рождаются.
Так и тут. Волынка погибла, а балалайка родилась.
Так что первая, безусловно, и древнее, и «исконнее» второй. Тут сомнений нет.

Другое дело, что первую возродить не удалось — в отличие о балалайки.
Но это, как раз, не проблема. Всё это можно сделать — интерес ведь к ней есть (мы видим, сколь популярна в России «кельтская» музыка), и есть теперь представление (спасибо шотландцам-ирландцам) о том, как и где волынка должна звучать.
Так что, возрождение типичного русского народного инструмента, волынки, вполне возможно. Было бы на то желание.

Прим. 7.
Тут довольно вспомнить славянского просветителя хорвата Юрия Крижанича.
Будучи сторонником объединения всех славян, Крижанич приехал в Москву в 1659 году и прожил здесь около 20 лет, надеясь убедить русского царя возглавить это панславянское объединение. Крижанич и раньше себя от русских никак не отделял, считая всех славян единым народом, а так он совсем обрусел. И потому он везде говорит и пишет о русских так — «мы», «наши люди», «у нас» и т. д.

В России этот хорват написал целый свой главный труд — «Политика». И если почитать иные его разделы, в частности 11-й («Об общих свойствах и недостатках нашего народа»), то нельзя не увидеть, что русские люди с того времени изменились очень мало (если вообще изменились).
Складывается впечатление, что Крижанич пишет о современных массовых русских людях.

Например: «Нет у нас природной бодрости [духа] и некой благородной и славной осанки или дерзости и воодушевления, чтоб мы с достоинством относились к самим себе и к своему народу. Люди, имеющие такую бодрость [духа], не терпят, чтобы ими правил чужеземец, разве что [их] принудят. А наш народ и сам, добровольно приглашает чужеземцев к себе на престол.
Татары и турки, даже убегая, не дадут себя даром убить, а защищаются до последнего издыхания. А наши воины, если побегут, то больше не обернутся, но позволяют, чтобы их секли, словно мертвых. Хорошие воеводы должны были бы напоминать об этом воинам и возбуждать [в них] бодрость [духа]».

И далее:
«…Беда наша горькая и в том, что иные народы — греки, итальянцы, немцы, татары — привлекают нас на свою сторону, впутывают в свои распри и сеют между нами рознь. А мы по своей глупости позволяем себя обманывать, и воюем за других, и считаем своими чужие войны, а друг друга ненавидим, враждуем насмерть, и брат идет на брата без всякой надобности и причины. Чужеземцам мы во всем верим, сохраняем с ними дружбу и союз, а самих себя и своего рода стыдимся и отрекаемся от него».
Наконец, самая известная фраза из этого его сочинения: «Не умеют наши люди ни в чем держаться меры и идти средним путем, а всегда плутают в крайностях и погибелях».

Как тут не вспомнить Солженицына, который в своем «Красном колесе» горюет о том, что русскому человеку «труднее всего прочерчивать среднюю линию общественного развития…»?
Почему трудно?

Потому, пишет он, что эта «средняя линия требует самого большого самообладания, самого твёрдого мужества, самого расчётливого терпения, самого точного знания».
А что это такое — самообладание, мужество, терпение, о которых он тут пишет?
А всё то же — характер.

Прим. 8.
Если кто-то затеется поискать книжки, написанные русскими же авторами о русском национальном характере, то список его находок будет на удивление коротким. Нет в России длинной «полки» с такого рода исследованиями.
И даже науки такой нет.

Всё, что человек может обрести в наших библиотеках на эту тему, это книжка Ксении Касьяновой «О русском национальном характере», изданная в Москве в 1994 году. Всё. И всякий, кто хочет на эту тему что-то сказать или процитировать, непременно обращается к этому сочинению. Достаточно только обратиться к интернетным поисковым системам, они тут всё сразу и покажут. «Всё» в смысле одной-единственной книги одного автора. И это, действительно, всё.
И даже качество этой книги уже неважно. Не об этом речь.
Важно в данном случае только то, что она такая — одна.

Прим. 9.
Это слово — «карамазовщина» — придумал сам Достоевский.
Впервые оно прозвучало в его же «Братьях Карамазовых». Там, в сцене суда (часть 4, книга 12, глава 2) писатель устами Ракитина говорит о «бестолковой карамазовщине, в которой никто себя не мог ни понять, ни определить».
Очень точно подметил тут Достоевский. И это, пожалуй, единственное, что у него можно взять на веру.

Когда иностранцы хотят понять «таинственную русскую душу», они, по давнему европейскому обычаю, берут с полки Достоевского, начинают его читать. Считается, что он дал ключ к пониманию русского характера, а значит, и собственно России в целом.

Так поступали немецкие генералы перед войной с Россией (надо же знать своего врага).
Так поступают американцы сейчас. Если верить прессе, госсекретарь США Кондолиза Райс подбила своего президента, Джорджа Буша-младшего, тоже Достоевского почитал. Тогда, мол, действия Росси ему буду более понятны.
Но, читая Достоевского, понять можно только Достоевского. А понять собственно Россию через Достоевского — не получится.

Потому что он писал не о ней, а о себе — о том, о чем он думал, что знал, чувствовал и переживал.
И, если русский человек предстает с его страниц довольно странным созданием — этаким «игралищем страстей», это потому, что Достоевский писал своё и о своём же.

Словом, прилежно читая Достоевского, иностранные люди узнают не столько «русского человека вообще», сколько вполне конкретного русского человека по фамилии Достоевский — человека противоречивого, нездорового, с каторжной травмой и т. д.
Понятно, как много это знание им в познании России «помогает».
Но с «карамазовщиной» Достоевский угадал. И это есть то важное положительное знание о России, которое иностранцы (и не только они) могут получить из его сочинений. Тут всё точно.

Прим. 10.
«Страной неизвлеченного опыта» назвал СССР советский философ Мераб Мамардашвили. Советская детская писательница Лия Борисовна Гераскина не была ни философом, ни, тем более, диссидентом. Она просто написала книжку про двоечника Виктора Перестукина и его кота Кузю. И назвала её так — «В стране невыученных уроков». И вряд ли тут она имела в виду какой-то подтекст.
Но получилось очень выразительно.